Стекляшкин взмахивал киркой, наклонялся, и перед ним оказывалась яма — ярко-рыжая глина с ярко-белыми прослоечками мергеля, с множеством камней разной формы, с которых отлетали ярко-рыжие, кровяно-красные куски. В яме было прохладно, и чем она была глубже, тем приятнее было стоять в яме, радуясь контрасту. Тем более, что солнце переместилось и полыхало сейчас как раз на копающих и на скалу. В резком, пронзительном свете, почти без теней, плавилась голова ее приходилось повязывать, чтобы хоть пот не заливал глаз.

«Я, как финиковая пальма, — усмехался про себя Стекляшкин. — Сказано же про нее — ноги пальмы должны быть в воде, а голова — в огне».

Но и контраст был странным образом приятен. И приятно было, что жарко, что в пронзительном свете все такой яркое, разноцветное, что больно глазам.

Становилось совсем невыносимо, и Владимир Павлович сбегал к речке. Ниже террасы русло сужалось, большие камни подходили вплотную, а течение прижималось к огромной, косматой ото мха скале. Здесь цвет воды снова становился бутылочно-зеленым, глубоким, словно вбирал в себя цвет подступавших к воде лесов, и эта вода начинала подпрыгивать на подводных камнях. Образовывались буруны, и на этих бурунах можно было ехать, почти не делая движений. Вода сама толкала снизу; только проплыв стремнину, нужно было снова энергично загребать руками, куда-то стараться приплыть. А вот нырять никак не стоило: на глубине вода была такая, что Владимир Павлович боялся, как бы не схватило сердце.

Вода делала на дне маленькие хребтики в песке. В детстве Володя Стекляшкин очень интересовался такими хребтиками и любил на них смотреть. А потом он, как ему сказали, «вырос», и он перестал их совершенно замечать. Взрослые люди не замечают такой чепухи — они заняты, они торопятся. А еще у него не было времени и сил… ни на что. Он всегда был напряжен и раздражен. Злился, обижался на жену, на начальство, на судьбу, на жизнь, на собутыльников, на дочь. Не было времени и сил заметить эти хребтики и ровики, обратить внимание, как неровно на дне под ногой.

Стекляшкин катался на речке, удивляясь только одному… Это ведь ничего не стоит, и почти никаких усилий не надо… Почему же он купается в речке, переходит реки вброд, копает землю и смотрит на небо, лес и облака едва ли не впервые лет за пять? Что ему мешало раньше?! Даже на Столбах, в избе, вокруг было много людей, и с ними приходилось говорить, пить водку, орать и петь под гитару… Костер и скалы были поводом, чтобы собираться вместе, петь и орать; лес, летняя ночь — декорациями сцены, на которой шло общение.

Но что же мешало вот так купаться, работать и впитывать в себя весь мир?! Раз это доставляет столько удовольствия…

Вода стекала с тела Владимира Павловича, стягивала кожу, делала ее морщинистой на ступнях и пальцах ног, придавала бодрости и силы. Может быть, дело в воде?

— Саша, у реки какая скорость?

— Прикиньте сами… Километров двадцать-тридцать будет…

— В смысле — километров в час?

— Ну да.

— А истоки Оя — километрах в двухстах… Даже в ста пятидесяти, кажется.

Вода, в которую погружался Стекляшкин, еще день-два назад была льдом горных ледников. Какую информацию несла она в себе, эта зеленая холодная вода? Сколько веков, сколько тысяч лет была она льдом — наверное, таким же зеленым, таинственным?

Синева неба, холод и зелень воды, пронзительная чистота воздуха проникала в Стекляшкина, очищая и оздоровливая, не только тело, но и душу. Перед всем этим… перед настоящим — горами, небом и рекой, не было места мелкому и ничтожному. Не было места сексуальной озабоченности, трусости, страху перед женой или для клуба «Колесо». Началось это, пожалуй, уже когда впереди замаячили горы — большие, настоящие, серьезные… Тогда Стекляшкин впервые готов был просто цыкнуть на жену: не годились ее дурные вопли в горах, среди большого и серьезного. А дальше оказывалось все больше и больше настоящего, и приходилось всерьез выбирать. Или горы, река, лес, хриплые крики кукушки, или — тоскливый запой от невнимания Ревмиры. Волей-неволей надо было отказаться или от одного, или от другого, и никаких паллиативов быть никак не могло. Отказаться от гор и реки Стекляшкин был не в состоянии и чувствовал себя сейчас так, как если бы он сбрасывал в бурную воду дурь за дурью, комплекс за комплексом, воспоминание за воспоминанием.

Разумеется, всякий бывалый человек сразу же скажет, что Стекляшкин давно был готов к освобождению от постылой жены, и что необычность обстановки только послужила толчком, помогла всему разрешиться быстрее. Мол, именно потому все, что давно хотело прорваться, началось именно здесь, среди живительной мощи кедров, гор, реки, бешено летящей по камням.

Вечно Стекляшкин был кому-то должен, вечно он был частью чего-то: класса, коллектива, роты, лаборатории, отдела, семьи. Всегда ему говорили, что он «должен». «Ты должен быть патриотом своего класса!» — страшно рычала классная руководительница. «Долг советского военнослужащего…» — тоскливо бубнил замполит. «Все советские люди…» — сообщал по телевизору Брежнев, Андропов, Черненко, Горбачев, кто-то еще.

Сейчас Стекляшкин чувствовал себя не частью чего-то и ничего и никому не должным. Он был сильным, уверенным в себе и готов был делать жизнь такой, какой ему самому хочется. Даже Ревмира… Даже Ревмира была вольна идти с ним или не идти. Но и вместе с Володей Стекляшкиным Ревмира шла следом за ним, а если Ревмира не была со Стекляшкиным и не хотела идти следом, хуже становилось только ей.

И замирало сердце у пацана-переростка… Неужели так… вот так чувствуют себя мужчины?!. Постоянно?! Володя Стекляшкин приходил к выводу, что так чувствовать себя они не могут — не выдержат, помрут от счастья.

Одно отравляло существование Стекляшкина в этом его новом состоянии — это обилие кровососущих тварей. Проклятие Сибири, мошка, пока не поднималась в воздух. Мошка будет под вечер, в сумерках; превратит существование в ад, если будет пасмурная погода.

Зато воздух гудел от здоровенных паутов. Их еще называют оводами, этих здоровенных, крупнее осы, тварей с зелеными глазами: огромными, на полголовы. Наверное, только такие глаза и нужны, чтобы на полном ходу сворачивать под прямым углом, делать такие виражи в полете — то завинчиваться штопором, то мгновенно возникать в совершенно неожиданном месте.

Пауты то исчезали совершенно, то появлялись целыми эскадрильями. Вездесущие, верткие, они оказывались практически неуловимы, особенно атакуя мокрое тело после купания. Если Володя замирал неподвижно и зашибал гнусную тварь на себе, пока паут прицеливался, — другие пикировали сзади, сбоку, сверху, снизу, доводя до неистовства, не давая секунды покоя. Твари приспособились сосать кровь лошадей, коров, лосей… Человек был им легкой добычей.

Стоило отойти к воде, встать в тень, и тут же ухо принимало противный тоненький писк… Комары вылетали из любимых мест, преследовали и в яме, и под пронзительным солнцем. Хорошо хоть, было их сравнительно немного — этих мохнатых рыжих тварей, раза в полтора больше обычных.

А был еще один вид тварей, более редкий, — песчаные мушки. Черные мушки с зелеными безумными глазами и треугольными в крапинку крыльями, как у стратегического бомбардировщика, появлялись строго у воды. Уже в нескольких метрах от реки от них было совершенно безопасно. Похоже, что даже настигнув добычу, песчаные мушки возвращались к воде, не завершая атаки. Но у реки были ужасны бесшумные атаки этих тварей.

И не было хотя бы получаса за весь долгий день, возле красной скалы, чтобы кровососы не кружили, не пикировали, не сосали.

И еще одно омрачало счастливое состояние Стекляшкина, кроме эскадрилий кровососов, — это полное отсутствие признаков, что кто-то копал здесь до них. Как не был неопытен Владимир Павлович по части раскопок, а видел и он — кирка разбивала никогда не тревоженную человеком землю, переворачивала слои, которые так и лежали нетронутыми друг на друге, искони веку, как их отложила река. А Павел так прямо и сказал, ткнув пальцем в слои: