— Недаром его сегодня хвалили… Учитесь, сказал Камелькранц, вон у того хорошего мальчика!

— А мне такая похвала хуже зуботычины!

Я думал, хоть Димка меня поймет — ведь он из нас троих всегда отличался трезвым взглядом на жизнь, но и Дубленая Кожа неожиданно встал на сторону Большого Уха:

— На этот счет очень хорошо выразился один великий русский поэт. Настоящий борец за свое дело не должен считаться с мнением врага. Потому что…

Он ловит звуки одобренья
Не в сладком ропоте толпы,
А в диких криках озлобленья…

В общем, получалось так, что я вроде начал подхалимствовать перед Камелькранцем. И я никак не мог объяснить ребятам, что похвала Камелькранца относится вовсе не ко мне, что это Сигизмунд и Юзеф хотели избавить меня от наказания и помогли выкапывать картошку.

— Так что же я, по-вашему, предатель, да?

Во мне все так и кипело.

— Предатель, не предатель, — проговорил Димка, — но и советского в тебе маловато, Молокоед.

— Ну тогда пусть Левка скажет: советский я или нет…

— Вроде был и советский, — откликнулся Левка.

— Когда в золотоискателей играли, — ехидно усмехнулся Дубленая Кожа.

— Ну, Димка, — прищурился я. — Никогда не думал, что ты от одной зуботычины Камелькранца рассудок потеряешь.

— А я не думал, что ты от одной похвалы фашистским ударником заделаешься.

Мне было обидно до слез. Я отвернулся к стене и стал смотреть сквозь щель во двор. Скоро ребята уснули. А я лежал не смыкая глаз.

Из-за крыши сарая выбралась на небо огромная круглая луна, и мне почему-то вспомнилась ночь в Золотой Долине и старикашка Паппенгейм, стоящий против нашего костра. Я уже стал погружаться в сон, как вдруг увидел его. Он стоял посреди двора и, как тогда, прислушивался, поворачивая голову будто сыч то в одну, то в другую сторону. Я протер глаза, думая, что вижу все это во сне, но Паппенгейм не исчезал. Наоборот, он шевелился, повернувшись ко мне боком, и только тут я рассмотрел у маленького человечка горб. Фу ты, чёрт, это же Верблюжий Венок!

Горбун медленно прохаживался по двору, а потом, словно набравшись мужества, решительно подошел к польскому бараку и тихонько открыл дверь. Оттуда выскользнул кто-то небольшого роста и направился с управляющим к калитке.

Все эти ночные похождения горбуна мне показались странными, но еще более я удивился, узнав в маленьком человеке Франца. Горбун дал Францу велосипед и выпустил в калитку.

Что все это значит? Какие у Камелькранца дела с невольником-поляком? Не может быть, чтобы сам управляющий помогал ему удрать из неволи!

Горбун прикрыл калитку, сел на ступеньку барского крыльца и стал курить свою трубочку. На крыльце появилось что-то белое, как привидение.

— Уехал? — спросил сиплый голос, и я догадался, что во двор вышла наша мучительница.

— Уехал, — ответил невесело Камелькранц. — Но напрасно ты затеяла все это, Марта… Ничего страшного не было… А теперь мы потеряем несколько работников…

— А ты хочешь, чтобы мы потеряли всех? — со злобой проговорила баронесса. — У нас все поляки побегут, если поощрять этих молокососов. Черт с ними, мне остальные дороже.

— Тебе легко так говорить, Марта. А где я возьму людей, чтобы убирать урожай?

— Если тебе трудно, так и скажи, — обрезала баронесса. — Тогда я буду искать другого управляющего.

Она хлопнула дверью и ушла, а Камелькранц остался сидеть на крыльце.

«Что же он сидит здесь?» — думал я.

Горбун вдруг вскочил, прислушался и бросился открывать калитку. В нее немедленно прошмыгнул Франц и, приставив велосипед к стенке, что-то сказал Камелькранцу и бесшумно исчез в польском бараке.

Минут через двадцать или тридцать на улице послышался шум машин, и в ворота громко начали стучать. Опять во дворе появился Верблюжий Венок:

— Кто там?

С улицы что-то ответили. Горбун открыл ворота, и в них въехали два мотоцикла, а за ними вползла, осветив фарами весь двор, длинная автомашина.

Черный человек в огромной фуражке, пошептавшись с Камелькранцем, направился к нашему амбару. Луч света от фар упал на его рукав, на котором отчетливо выделялось изображение черепа и скрещенных костей.

— Ребята, гестаповцы! — крикнул я.

Камелькранц уже открывал двери. Меня ослепил свет электрического фонарика. Незнакомый скрипучий голос недоуменно спрашивал:

— Такие молокососы?

Нас подняли и повели в замок. Моих товарищей оставили в прихожей, а меня втолкнули в дверь, прикрытую портьерой. Я очутился в богато обставленной комнате, которая, видимо, была чьим-то кабинетом. За письменным столом сидел в кресле совершенно лысый немец в золотом пенсне, с усиками щеточкой, как у Гитлера, и рассматривал фотографию, вставленную в резную рамку.

— Кто это? — спрашивал он у Камелькранца.

— Сын баронессы, лейтенант Рудольф Фогель.

Горбун так низко склонился, что маленький человечек, сидевший у него на спине, скатился к самой шее.

— Хороший офицер! — одобрил гестаповец.

— Фогель! — с ударением сказал Камелькранц.

— Да, барон, — словно завидуя, произнес гестаповец. — Это его кабинет?

— Его… Мы оставили здесь все так, как было в день отъезда Рудольфа.

Я невольно оглядел комнату. На стенах, покрытых красивыми коврами, висели ружья, пистолеты, кинжалы и охотничьи трофеи — рога и чучела. А меня больше всего интересовала карта, занимавшая большую часть одной из стен. На ней ломаной линией сверху вниз тянулись синие флажки. В центре они подходили почти к Москве, и я понял, что молодой барон был в последний раз дома еще позапрошлой осенью.

«Все оставили, как было, — подумал я, усмехнувшись про себя. На карте осталось, как было, а на фронте уже по-другому…»

В дверь вошел высокий, тощий лейтенант и, щелкнув каблуками, доложил сидевшему за столом:

— Поляки здесь, господин капитан… Прикажете ввести?

— Обождите… Присаживайтесь к столу, Клюге… Допросим сначала этого, — кивнул немец на меня.

«Чего они хотят?» — думал я, а у самого по спине бегали мурашки. Конечно, я уже знал, что значит разговор с гестаповцами. Не то чтобы я испугался их… Я боялся одного: как бы не выдать какой-нибудь военной тайны, если меня начнут допрашивать под пытками. Я вспомнил нашу пионерскую клятву, которую мы читали совсем недавно, и почти совсем успокоился.

— Трусите, молодой человек? — усмехнулся гестаповец, вытирая о платок пенсне.

— А что мне трусить? — спокойно проговорил я. — Я не сделал ничего такого, чтобы вас бояться…

— О, любопытно! — рассмеялся капитан, обнажая в улыбке два золотых зуба. — Ты, верно, думаешь, что мы не знаем, какой ты фрукт?

К моему удивлению, гестаповец начал говорить о том, что я устроил в поле митинг, на котором докладывал о победах Красной Армии и агитировал против немцев. Только тут я подумал, что, пожалуй, и в самом деле, встреча с батраками в поле походила на митинг, и даже обрадовался: узнали бы в Острогорске, чем я занимаюсь в фашистском тылу!

— Ты думаешь, у нас можно митинговать, как в России? — язвительно спрашивал капитан. — Ты очень ошибаешься!

— Ни в чем не ошибаюсь, — отвечал я, удивляясь своему спокойствию. — Вот вы действительно ошибаетесь. Меня только спросили, откуда мы, я и ответил, что из России. Потом мне задавали вопросы, и я отвечал. Вот и все.

— Какие были другие вопросы? — спросили враз оба гестаповца.

— Вопросы? — я сделал вид, что вспоминаю, а сам думал, что немцы, видно, уже знают о событиях в поле. Я решил, что будет лучше, если я прикинусь искренним и сказал: — Вопросы были такие…

Моя откровенность подействовала. Капитан кивал мне, но Клюге хмурился и неодобрительно посматривал на своего начальника. Вдруг Клюге ударил меня по лицу. Страшная боль чуть не заставила меня взвыть. Было такое ощущение, что челюсть у меня перекосилась, и я схватился за нее. С удивленным видом я посмотрел на лейтенанта, сплюнул на ковер кровь. А Клюге сильным движением ударил меня в переносицу. В тот же миг все завертелось перед моими глазами, и я рухнул на ковер.