В целом же о культурном “отставании” России можно говорить только с заведомо предвзятых позиций. Просто направления развития отличались от зарубежных. Голых красоток в нашей стране тогда не рисовали, но парадный портрет существовал. На Руси его называли “парсуной”, а поляки — картинами “сарматского типа”. Сохранились портреты Ивана Грозного, Федора Иоанновича, Годунова, Скопина-Шуйского, Пожарского, Филарета, инокини Марфы, Михаила Федоровича, Стрешнева, Грамотина — работы отечественных мастеров. Швырять миллионы на придворные балеты русские цари сочли бы безумием, но народный театр был. Уже говорилось о государевой Потешной палате, мистериях “пещного действа”, святочных, масленичных, купальских инсценировках, кукольниках с небезызвестным Петрушкой, скоморохах. Их представления любила и высшая знать, сами скоморохи называли себя “людьми Пожарского да Шуйского” — в вотчинах которых всегда находили радушный прием.
Беллетристикой русские авторы не занимались. Считалось — зачем описывать похождения выдуманных персонажей, если в жизни и без того много интересных героев и важных событий? К тому же выдумывать несуществующее — значило обманывать читателя, а ложь по православным понятиям — страшный грех. Иное дело, когда выдумка предстает в заведомо условных формах и не может никого ввести в заблуждение. Поэтому дефицит художественной литературы с лихвой искупался богатейшим спектром сказок, притч, былин, старин, преданий, песен, которыми люди зачитываются до сих пор, и которые до сих пор выглядят совершеннее многих “профессиональных” произведений. Стоит отметить, что народная поэзия играла и просветительскую роль, была своего рода “живой летописью”. В песнях, записанных в XIX в. на русском Севере, подробно передаются все события Смутного времени. И истории самозванцев, и дела Скопина-Шуйского, и Делагарди, и низложение Шуйского, и осада Смоленска, и походы Ляпунова и Пожарского. Все герои перечислены верно, исторические реалии соблюдены. Значит, те, кто владел информацией, разносил ее по Руси, и она сохранялась в устной традиции почти три столетия!
Существовала и официозная поэзия. Известно, например, анонимное стихотворение, славословящее Пожарского. А Олеарий сообщает, как к голштинским послам явились исполнители “с лютней и скрипкой” и пели про Михаила Федоровича. А кроме народной музыки — гудочников, цимбальников, гусляров, дудочников, домрачеев, была очень развита церковная. Партесное (хоровое) пение являлось высоким искусством, ему специально учились. Были крюковые (нотные) записи музыки, были и композиторы, сочинавшие ее. До нас дошли некоторые нотные рукописи — например, “Казанское знамя”, написанное на покорение Казани. И реставрация их показывает, что напевы были исключительно разнообразными, красивыми и мелодичными.
Впрочем, для объективного сравнения двух цивилизаций необходимо взглянуть и на обратную стороны медали и коснуться не только культурных процессов, но и “некультурных”. Поскольку в качестве главных доказательств русского “варварства” авторы XIX–XX вв особо упирают на примеры жестокости — казней, пыток, порки. Что является всего лишь грубым (и односторонним) приложением фактов одной эпохи к меркам другой, собственной. Думаю, после всего, что было приведено в прошлой главе, подобные обвинения отпадают сами собой. Просто время совсем другое было. И англичанин Перри констатирует: “Казни в России в целом напоминают те, что практикуются в других странах”.
Да, применялись и пытки, и телесные наказания. Более мягкое — батоги, когда секли по спине прутьями. И суровое — кнут, его еще называли “торговой казнью”, так как секли на Торгу — Красной площади (смертные приговоры приводили в исполнение поотдаль от жилых районов, на Козьем болоте). Олеарий оставил описание, как в 1634 г. наказывали 8 мужчин и женщину за подпольную торговлю водкой и табаком. Каждый должен был “обнажить свое тело вплоть до бедер”, ложился на спину помощника палача, обхватив его шею, а тот нагибался, чтобы спина приговоренного натягивалась. И “заплечных дел мастер” бил, каждым ударом просекая полоску кожи… Но разница между Россией и Западом все-таки была. Те же иноземцы признавали, что у русских казнят реже, чем у них. “Преступление крайне редко карается смертью” (Герберштейн). “Законы о преступниках и ворах противоположны английским. Нельзя повесить за первое преступление” (Ченслер) “Никто ради воровства, если при этом не было совершено убийства, не карается смертью” (Олеарий). Причем “немногие из начальников имеют право приговаривать к казни. Из подданных никто не смеет пытать кого-нибудь” (Герберштейн).
В отличие от западных стран, местное начальство от общины и выше могло применять лишь батоги. Допросы под пыткой имели право производить губные старосты и воеводы, но только по некоторым преступлениям: воровство, измена, разбой, умышленное убийство (убийство в целях самообороны преступлением не считалось). Вора, скажем, полагалось пытать даже если он сознался — не украл ли где-то еще? Уездный воеводский суд мог приговорить и к наказанию кнутом, при этом количество ударов определялось в приговоре и не должно было превышать 30 — больше могло быть смертельно.
А вопросы жизни и смерти находились сугубо в компетенции Москвы. Если дело попадало под соответствующую статью, на местах велось только следствие, а затем материалы и протоколы (иногда — вместе с обвиняемым) отправлялись на рассмотрение царя и Боярской Думы. “Во всей России нельзя казнить человека без постановления верховного суда в Москве” (Маржерет). “И судьи так стеснены в отправлении своей должности, что не смеют решать ни одного важного дела сами собой, но должны пересылать его в Москву в царскую Думу” (Флетчер. О том же — Олеарий, Герберштейн). Царь лично рассматривал апелляции, мог смягчить наказание. Правом амнистии обладала и царица, которая “поступает в этом случае совершенно неограниченно, прощая преступников”. Ко всему прочему даже убийца получал отсрочку на год — должен был каяться и лишь потом отправлялся на казнь. Для людей верующих это было серьезной поблажкой. Опять же за год по случаю какого-то события в царской семье могла случиться амнистия — значит, отмолил, согласился Бог помиловать.
Поэтому, если не выдергивать из контекста цитаты, окажется, что повышенное внимание иностранцев привлекала не “русская жестокость”, а “экзотика”. То, чего не было у них самих. Например, обычай казни мужеубийц. Это, кстати, вовсе не значило, что женоубийцы оставались безнаказанными, из 5 известных уголовных дел 1 четвертовали, 1 обезглавили, 2 после пыток подверглись отсечению руки и ноги, и лишь дворянин Долгов, имевший “смягчающие обстоятельства”, доказанную измену супруги, был бит кнутом и сослан в Сибирь. Но для женщин-мужеубийц существовал древний особый закон, по которому их следовало закапывать в землю по шею, чтобы они пребывали так, пока не умрут. Вот только неизвестно, применялся ли этот закон на практике. Единственным “очевидцем” выступает англичанин Витворт, уже во времена Петра, в 1706 г. — и явно наврал. Поскольку в его рассказе “знатная московитянка”, убившая мужа, прожила, зарытая, целую неделю… в конце ноября! А в реальных судебных делах XVII в. сохранилось 6 подобных прецедентов. Из них в 2 случаях царь приказал ускорить смерть и прикончить приговоренных в первую ночь после закапывания, в 4 им заменили казнь пострижением в монастырь.
А “русский кнут” вызывал интерес гостей из-за того, что в их государствах для аналогичных процедур применялись другие орудия. Но особенно поражало их иное обстоятельство — в Европе знать от публичных телесных наказаний освобождалась, а в России под кнут мог попасть и дворянин, и даже боярин. И Дженкинсон уточняет: “Законы жестоки для всех обидчиков”. Отметим также, что битье кнутом полагалось за преступления (например, за кражу — плюс 2 года тюрьмы), за которые на Западе лишали жизни. Маскевич приводит случай, как в польском гарнизоне в Москве солдату грозил смертный приговор. Но пожалевший его судья Бобовский указал, что они на службе у “царя” Владислава, значит, судить надо по русским законам. И получилось — кнут, чему подсудимый был чрезвычайно рад.