Говорили, что собралось несколько сот тысяч. Даже полмиллиона.
На Никольской площади у самого обрыва стоял домик Удоевых. Над обрывом разбит был сад, и из него открывался великолепный вид на нижние части города, Заречье и Торговый конец, и на окрестности.
С высоты все очищалось и казалось маленьким, красивым и нарядным. Мелкая, грязная Сафат-река отсюда являлась узкой лентой переменчивой окраски. Дома и торговые ряды стояли игрушечные, экипажи и люди двигались мирно, тихо, бесшумно и бесцельно, пыль вздымалась легкая, еле видная, и тяжкие ломовые грохоты доносились наверх едва слышной музыкой подземелья.
Против дома Удоевых, через площадь — казначейство, окрашенное охрой, унылое двухэтажное здание. Там служил глава семьи, статский советник Матвей Федорович Удоев.
Забор около дома Удоевых был серенький и прочный, беседка в саду стояла такая милая и уютная, сирень благоухала, плодовые деревья и ягодные кусты обещали что-то радостное и сладостное, — хозяйственно, основательно устроилась семья старого и почтенного чиновника.
Дети Удоева, пятнадцатилетний гимназист Леша и его две сестры, Надя и Катя, девицы двадцати и восемнадцати лет, тоже собрались идти на Опалиху, на праздник. Оттого они были так веселы и так радостно волновались.
Леша был белый, смешливый и прилежный мальчик. Особых, ярких примет он не имел: учителя в гимназии часто смешивали его с другим, тоже белолицым и скромным гимназистом. Девицы тоже были скромные, веселые и добрые. Старшая, Надя, была поживее, непоседлива и порой даже шаловлива. Младшая, Катя, была совсем тихоня, любила помолиться, особенно в монастыре, и очень легко переходила от смеха к слезам и от плача к смеху, — и обидеть ее было легко, и утешить, и насмешить — не трудно.
И мальчику, и девицам очень хотелось достать по кружке. Они еще заранее выпросились у родителей — идти на Опалиху.
Отпускали их на Опалиху неохотно. Мать ворчала. Отец молчал. Ему было все равно. Впрочем, тоже не нравилось.
Матвей Федорович Удоев был молчаливый, высокий, рябой и равнодушный человек. Пил водку, но в умеренном количестве, и почти никогда не спорил с домашними. Домашняя жизнь шла мимо него. Как и вся жизнь…
Проходила мимо, как облака, пролетающие и тающие на пронизанном солнечными светами небе… Мимо, как неутомимо шагающий странник, мимо ненужных ему зданий… Как ветер, веющий из страны далекой… Мимо, мимо, все мимо…
Леша и обе сестры стояли у ворот и смотрели на прохожих. Было шумно и людно. Шли люди, нарядившиеся, и видно, что чужие. Шли больше в одну сторону, — к Опалихе. Гул среди толпы наводил на детей смутную тревогу.
Подошли соседи, Шуткины: молодой человек, мальчик и две девушки. Перебросились несколькими незначительными словами, как часто встречающиеся и привыкшие друг к другу люди.
— Идете? — спросил старший Шуткин.
— Идем, утром! — ответил ему Леша.
Надя и Катя улыбнулись, радостно и слегка смущенно. Шуткины чему-то засмеялись. Переглянулись. Пошли к себе домой.
— Они хотят раньше нас идти, — догадалась Надя.
— Ну и пусть, — сказала Катя и опечалилась.
Дом Шуткиных стоял рядом с усадьбой Удоевых. Выделялся своим неряшливым и ветхим видом.
Молодые Шуткины были все порядочные сорванцы и шалопаи. Пускались на дерзкие шалости. Подбивали порой и детей Удоевых на шалости, и нередко довольно крупные.
Шуткины были смуглые, черноволосые, как цыганы. Старший брат служил письмоводителем у мирового судьи. Лихо играл на балалайке. Сестры, Елена и Наталья, любили петь и плясать. Делали это с большим одушевлением. Младший брат Костя был отчаянный озорник. Учился в городском училище. Не раз грозили выгнать его оттуда. Пока еще держался кое-как.
Удоевы вернулись домой. Было неловкое и тревожное настроение. Не сиделось на месте.
Уже решили идти рано утром. Но сборы начались с раннего вечера. И чем ниже клонилось усталое солнце, тем сильнее нарастало беспокойство и нетерпение детей. Все выбегали к воротам, посмотреть, послушать, поболтать с соседями, с прохожими.
Больше всех беспокоилась Надя. Она очень боялась, что опоздают. Досадливо говорила брату и сестре:
— Вы проспите, непременно проспите, уж я это предчувствую.
И нервно поламывала тонкие, хрупкие пальцы, что у нее всегда служило признаком сильной взволнованности.
В ответ ей Катя спокойно улыбалась и уверенно говорила:
— Ничего, не опоздаем.
— Надо же и спать, — лениво сказал Леша.
И вдруг ему стало лень, и он подумал, что неприятно и ни к чему рано вставать, и не захотелось идти. Надя быстро и горячо возражала:
— Вот еще! Спать. Ничего не надо спать. Я совсем сегодня не буду спать.
— И ужинать не будешь? — поддразнивающим голосом спрашивал Леша.
И вдруг всем им стало казаться, что нарочно долго не дают ужина, и забеспокоились. Часто смотрели на часы. Приставали к отцу.
Надя ворчала:
— Что это, сегодня, как нарочно, часы у нас отстают. Ужинать давно пора. Этак немудрено и проспать завтра, если за полночь ужинать не дают.
Отец угрюмо говорил:
— Ну, чего пристаете? То один, то другой.
И смотрел на детей неразличающим взором, словно он видел в них только то, что их трое. Равнодушно вынимал часы и показывал. Было еще совсем рано. Никогда так рано не собирались ужинать.
Между тем в дом к Удоевым с разных сторон приходили вести о том, что на Опалиху уже собираются, — идут толпами, — что там уже толпа, — целый лагерь, с ночлегами и чуть ли даже не с палатками.
И уже начали догадываться дети, что утром поздно будет идти на Опалиху, — уже тогда не добраться будет. И от этого настроение в доме Удоевых делалось тревожным не в меру.
Мимо дома Удоевых шли. Все больше и больше народа проходило. В толпе были и плохо одетые. Было много мальчишек. Было шумно, весело и празднично.
У ворот дома Удоевых остановилось несколько человек. Слышался оживленный говор, спор, смех.
Леша и сестры опять выбежали за ворота.
Стояли кучкой несколько мужиков и баб. С ними несколько мещан из здешних. Разговаривали громко, недружелюбным тоном, словно переругивались.
Пожилая бойкая мещанка с остреньким и хитрым лицом, одетая в ситцевое платье, яркое от праздничной нарядности и шумящее от накрахмаленной новизны, с розовым платочком на масляно причесанной голове, говорила высокому, степенному крестьянину:
— Да вы бы на постоялом остановились.
Старик крестьянин отвечал неторопливо и вдумчиво, словно подыскивая точные слова для выражения значительной и глубокой мысли:
— Дерут больно ваши дворники. Дерут, слышь. Никак, значит, ты с ними не сообразишься. Обрадовались. Креста на вороту нет у людей. Дорвались, слышь, до добычи. Дерут больно. Разбогатеть, знатко, охота.
Добродушный паренек, белолицый и светлоголовый, с вечной улыбкой на пухлых губах и с кроткими ясно-голубыми глазами, сказал:
— Есть добрые люди, что и даром пускают.
На него все посмотрели насмешливо. Заговорили:
— Есть, да не здесь.
— Поищи-ка таких, да и нам скажи.
Смеялись, почему-то злорадно, хотя, по-видимому, для злорадства не было никакого основания. Паренек ухмылялся, поглядывал вокруг невинными глазами и уверял:
— А меня пустили. Правда. Одна тут пустила.
— Гладок ты больно, — сказал рыжий и корявый мужик.
Подошли две сестры Шуткины, Елена и Наталья, во всем похожие очень одна на другую, так что странно было смотреть, что одна из них рыжая, а другая черноволосая, и их старший брат. Слушали и лукаво улыбались, и почему-то казалось сегодня, что улыбки у них скверные и сами они нечистые.
Подмигивая сестрам Удоевым, старший Шуткин сказал:
— Рано вставать будете завтра?
— Да, — живо заговорил Леша, — встанем пораньше, до восхода, раньше всех придем.
И вдруг вспомнил, что никак невозможно прийти раньше всех, и стало досадно.