— Не визжи.
Потом задавленный тонкий вопль.
Кто-то вскрикнул:
— Младенца задавили! Косточки хрустят. Царица небесная!
— Косточки, косточки хрустнули! — завизжала баба.
Голос ее слышался близко, но ее за толпой не было видно.
И потом показалось, что она кричит где-то очень далеко. Оттолкали ее от этого места? Или она задохнулась?
Дети были так сдавлены толпой, что трудно было дышать. Переговаривались хриплым шепотом. Не повернуться. С трудом могут посмотреть друг на друга.
И страшно смотреть друг на друга, на милые лица, омраченные свинцовым в тусклом предрассветном сумраке страхом.
Надя продолжала икать, икнула и Катя.
Чувствовалось окрест, во всей этой, так страшно и так нелепо сжатой толпе, одно желание мучительное, и потому еще не осознанное, и потому еще более мучительное: освободиться от этих страшных тисков.
Но не было выхода, — и бешенство закипало в безумной толпе, нелепо сдавленной по своей воле в этом широком поле, под этим широким небом.
Люди зверели и со звериной злобой смотрели на детей.
Слышались хриплые, страшные речи. Говорил кто-то близкий и равнодушный, — так странно спокойный, — что уже есть задавленные до смерти.
— Упокойничек-то стоит, так его и сжало, — слышался где-то близко жалобный шепот, — сам весь синий, страшный такой, а голова-то мотается.
— Слышишь, Надя? — спросила шепотом Катя. — Вон, говорят, мертвый стоит, задавленный.
— Врут, должно быть, — шепнула Надя, — просто в обмороке.
— А может быть, и правда? — сказал Леша.
И страх слышался в его хриплом голосе.
— Не может быть, — спорила Надя, — мертвый упал бы.
— Да некуда, — отвечал Леша.
Надя замолчала. Опять икота начала мучить ее.
Седая косматая старуха, махая над головой руками, словно плывя, вылезла из толпы прямо на Удоевых. Вопя неистово, она протолкалась мимо них, и было так тесно и тяжело, что казалось, что она проходит насквозь, как гвоздь.
Ее неистовый вопль, ее мучительное появление в бледно-мутной предрассветной мгле были, как призрак тяжелого сна. И с этого времени уже все в сознании задыхающихся детей было истомой и бредом.
Наконец, после ночи томительной и страшной, стало быстро светать.
Быстрая, радостная, детски веселая, запылала, засмеялась смехами розовых тучек заря. Золотые в мглистой дали вспыхнули блестки. И пока еще земля была темна и сурова, уже небо все полыхало радостью, всемирной радостью вечного торжества. И люди, — что же люди! Все еще только люди!..
Между темной, такой грешной, такой обремененной землей и озаренным вновь блаженным небом простерся густой пар от дыханий великого множества людей.
Ночная прохлада, свиваясь в золотые небесные сны, сгорала в легких тучах, в заревых лучах.
А толпа, так странно, так неожиданно озаренная сверху безмятежным заревым смехом, — эта громадная земная толпа насквозь пронизана была злобой и страхом.
Тяжко двигалась, стремясь вперед, — и вновь приходящие из города тупо и злобно теснили стоявших впереди вперед, к сараям с подарками.
Под вечным золотом зари тусклое олово бедных кружек влекло людей в смятение и тесноту.
В истоме и бреду тяжкие, медленные мысли теснились в сознании детей, в темное сознание задыхающихся, и каждая мысль была страхом и тоской. Жестокая надвигалась погибель. Своя погибель. Погибель милых. И чья больнее?
Словно просыпаясь порой, принимались кричать, и жаловаться, и просить.
Хриплые голоса их слабо взлетали, — раненой птицей с поломанным крылом, — и жалко падали и тонули в глухом гуле тупой толпы.
Тускло-суровые взоры угрюмых людей были им ответом.
Тоска теснила дыхание, нашептывала злые, безнадежные слова.
И уже не было надежды уйти. Люди были злы. И злы и слабы. Не могли спасти, не могли спастись.
Мольбы слышались повсюду, вопли, стоны, — напрасные мольбы.
И кого можно было умолить здесь, в этой толпе?
Уже как будто не люди, — казалось задыхающимся детям, что свирепые демоны угрюмо смотрят и беззвучно хохочут из-за людских сползающих, истлевающих личин.
И дьявольский мучительно длился маскарад. И казалось, — не будет ему конца, — не будет конца кипению этого сатанинского котла.
Стремительно встало солнце, радостно возбужденный, злой Дракон. Пахнуло жарким дыханием Змия. Сжигая последние струи прохлады, возносился злой Дракон.
Толпа всколыхнулась.
Гул голосов пронесся над толпой.
Так отчетливо все стало кругом. Как будто, сдернутые невидимой рукой, упали ветхие личины.
Демонская злоба кипела окрест, в истоме и бреду.
Свирепые сатанинские хари виднелись повсюду. Темные рты на тусклых лицах изрыгали грубые слова.
Леша застонал.
Рыжий черт, сверкая сухими глазами, зарычал на него:
— Попал сюда, так и терпи. Мы тебя не звали. Помнись, сволочь сахарная. Начисто кишки выдавим.
Ярый Змий ярил людей.
Казалось, что солнце поднялось стремительно, и уже вдруг стало высокое и беспощадное.
И стало так жарко и душно, и такая жажда томила всех.
Кто-то рыдал.
Кто-то молил жалобно:
— Хоть бы водиночку с неба!
Катя икала.
Иногда показывались чьи-то странно и страшно знакомые лица. Как все лица в этой озверелой толпе, и они застыли в своем ужасном преображении.
На них было еще страшнее смотреть, чем на незнакомых, потому что озверение знакомого лица чувствовалось еще больнее.
Леша почувствовал, что кто-то давит на его плечи. Так тяжко вдавливал в землю. В темную, жестокую землю.
Кто-то старался влезть.
Было несколько остро мучительных минут. Потом на краткий миг облегчение. Потом взлезший наверх наступил сапогом на Лешину голову. Леша услышал тихий Надин вскрик.
Кто-то темный и грузный пошел поверху в сторону, по плечам и головам, и странно колебался в воздухе.
Леша поднял голову вздохнуть воздухом высокого простора. Но было жарко в высоте.
Небо сияло ясное, торжественное, недостижимо высокое, нежно усеянное перламутрами перистых облаков на западной половине.
Море торжественного света изливалось от только что поднявшегося солнца. И солнце было новое, яркое, величественное и свирепо-равнодушное. Равнодушное навсегда. И все его великолепие сверкало над гулом томления и бреда.
Кто-то тяжело топтался на Лешиных ногах.
Катя икала тяжело и мучительно.
— Да перестань! — хрипло крикнул Леша.
Катя захохотала. Смех с икотой был странен и жалок.
И уже над всей шириной поля носился тяжелый, непрерывный гул криков, стонов, визгов.
И тогда настали минуты взаимной бессмысленной злобы.
Люди били друг друга, сколько позволяла теснота. Пинали друг друга ногами. Кусались. Хватали друг друга за горло, душили.
Более слабых затискивали на землю и становились на них.
Крики и стоны, мольбы, проклятия, все, что слышал Леша, он повторял безжизненным, задушенным голосом, и, как еще две куклы, за ним лепетали то же обе сестры.
Мольбы и стоны вдруг стали тихи и дремотны.
Настали краткие и странные полчаса затишья, томления, усталости без конца, тихого, жуткого бреда.
Гул бреда носился над толпой, тихий гул, такой придавленный, такой жуткий.
И уже бред был разлит во всем, и у всех трех сквозь дым бреда едва теплилось страшное сознание гибели.
Обе сестры тяжело икали.
— Ангелочек божий! — взвизгнул кто-то близко.
Утренняя дремота полузадавленных в толпе людей прерывалась изредка дикими воплями отчаяния.
И опять становилось тихо, и жуткий гул носился над толпой, не подымаясь в ликующие просторы, к неподвижному злому Змию высот.
Кто-то икал мучительно. Казалось, что это мучительно умирает кто-то.
Леша вслушался и понял, что это икает Надя.
Леша с усилием повернул к ней голову.
Надины посинелые губы открывались и закрывались странным, механическим движением. Глаза не глядели, и лицо приняло тусклый, мертвенный оттенок.