Глава восемнадцатая

Настоящий честолюбец даже собственный эшафот рассматривает как макет пьедестала.

Талейран

Высокое дерево, произраставшее в углу двора, как видно, не раз выполняло малопочтенную роль виселицы. Толстая ветка, торчавшая из ствола почти под прямым углом, была отполирована частым трением об нее веревки и оттого смотрелась особо зловеще, напоминая своей обглоданностью о неминуемой смерти. Меня вывели на крыльцо, и шатавшиеся без дела по двору казаки и крестьяне, увидев очередного офицера в изодранном мундире, начали безмолвно, с ленивой скукой на лице кучковаться вокруг дерева в ожидании скорого зрелища.

– Тю, ты ба, уже хтось веревку спер! – услышал я чью-то неторопливую речь. – А поутру висела.

– То Петро потянул. Он кушак в карты продул, ему штаны перепоясать нечем было.

– А-а. – Первый говоривший закивал головой. – Тоды понятно. Ну ничего, ща Матвей Рванов придет, у него еще есть. А нет, так он ее с Петра вместе со штанами сдерет.

Судя по дружному хохоту окружающих, шутка имела успех.

– Тять, а тять! – К одному из говоривших подбежал мальчонка лет двенадцати. – А правду бают, что у мертвяков, когда их вешают, язык вываливается?

– А ты погоди чуток, ща этого хлыща повесят, сам увидишь.

Я отвернулся от говоривших. Не то чтобы при мысли о предстоящей гибели меня охватывал неумолимый ужас, леденящий тело и душу. Я готов был умереть достойно. Но, черт возьми, подобная беседа могла начисто отбить всякую охоту умирать! Когда все веселятся, отчего бы не повеселиться самому, и уж если доведется лечь на этом дворе, то, как подобает вестфольдингу: в бою, с оружием в руках. Мой заветный деренжер все еще находился в рукаве, подобно запасному тузу у записного картежника, а это, при удачном раскладе, давало шанс на один выстрел. Там, глядишь, дело дойдет до драки, и саблю раздобуду, дайте только дорваться. А пока меня с ней положат, я столько дел здесь наделаю, у валькирий от переноски трупов грыжа сделается.

– Рванов идет, Рванов идет, – послышалось шушуканье среди толпы.

Я покосился туда, откуда слышался говор. Человек, которого с затаенным ужасом оглашала толпа, действительно мог вызвать оторопь у кого угодно. Ростом примерно шести с половиной футов, он не казался слишком высоким. Ширина плеч и мощный торс скрадывали его гигантский рост. Густая черная борода, начинавшаяся у самых глаз, полностью скрывала щеки, а красная кумачовая повязка на манер пиратской закрывала лоб до черных нависших бровей. Однако нос Матвея Рванова был выставлен на всеобщее обозрение, и его вид не оставлял сомнений в происхождении прозвища. Вырванные напрочь ноздри прямо свидетельствовали о том, что прячут под собой борода и повязка – выжженные государевы клейма «вор», «разбойник», «душегуб». Палач шел через толпу, спешащую расступиться перед ним, неся на плече толстый чурбак длиной футов пять. Дойдя до дерева, он поставил свою ношу на землю и, поглядев вверх, туда, где должна была болтаться петля, укоризненно покачал головой. Затем в полном молчании развернулся и вновь пошел куда-то на задний двор через расступающуюся в суеверном ужасе толпу.

– Ну шо, капитан, веселишься? – Тон Лиса был безрадостен. – Будут какие-нибудь дельные предложения?

– В целом – нет. Думаю устроить на прощание небольшой салют, а там бог, храня корабли, да помилует нас.

– Ты ба! На стихи потянуло! Значит, еще не совсем спекся. Ладно, что ты называешь салютом?

– У меня в рукаве пистолет. Негусто, конечно, но для переполоха хватит.

– А лучше бы у тебя в рукаве пулемет был. Ну да, чем богаты… Я тоже о чем-то подобном думал. На институтском задании можно, конечно, поставить крест, но не отдавать же тебя на съедение за твой неизбывный аристократизм. Я Редферна твоего переодел и вооружил, затешется в толпу, в нужный момент свои пять копеек вставит. Мои казачки, опять же, подтянутся. Они уже погуляли, соображают туго. Крикну, что наших бьют, авось получится. Авось суматоха поднимется. Авось в суматохе выскочим. Авось потом в степи затеряемся. – Лис тоскливо вздохнул. – В общем, ударим могучей кучкой по русскому бунту, бессмысленному и беспощадному.

– Матвей возвращается, – донеслось до меня.

– Ну, значить, счас начнут.

– А как думаешь, – произнес первый голос, – будет этот офицерик в ногах валяться, у государя жизнь вымаливать али нет?

– Не-а, этот не будет. Гляди, как зыркает, что твой бирюк.

– А поспорим, что будет.

– И на че спорим?

– Да хоть на три щелчка.

– И то, давай.

– В общем, Вальдар, ты понял. Готовность номер раз – стреляем, нападаем, исчезаем. бог не фраер – правду видит. Повоюем.

Два дюжих казака, подхватив меня под руки, поволокли с крыльца. Я не сопротивлялся, позволяя подручным палача делать свое дело.

– Государь, – пронеслось по толпе, – государь.

Пугачев все в том же германском платье, но теперь с головой, покрытой треуголкой пехотного образца, шитой серебряным галуном, вышел на крыльцо, окруженный группой таких же искателей приключений, символизирующих собой императорскую свиту. Он сделал знак, и ожидавший в стороне конюх поспешил подвести к нему мощного солового коня, скорее всего взятого из-под убитого кирасира. Вслед за ним на коней вскочили и придворные, которым вместе с «государем» надлежало проехать несколько шагов от крыльца до места казни.

Единственным, кажется, кого не заинтересовал торжественный выезд, был Матвей Рванов. Он не спеша проверил, ладно ли закреплена веревка, для верности подергав ее несколько раз; не шатается ли мой пьедестал, и так же молча, как делал все до этого, подпихнул меня к чурбаку, подставляя руку, чтобы помочь мне вскарабкаться наверх. Затем он вскарабкался следом, и мы оказались наверху колоды, тесно прижатые друг к другу. У меня возникло непреодолимое желание врезать бывшему каторжнику кулаком в промежность, поскольку стоять и ждать, ощущая, как скользит по горлу пеньковая веревка, обжигая, словно раскаленный железный обруч, было нестерпимо.

«Не спеши, – уговаривал я себя. – Сейчас Пугачев подъедет поближе. Стрелять надо в него, так больше шума. Еще немного. К чему волноваться, подъедет Лис, распределим цели…» Стараясь успокоиться, я поискал в толпе глазами Редферна. Он стоял неподалеку, держа в руках свой неизменный штуцер, и лицо его, обветренное за годы странствий, казалось фарфорово-белым. Губы Питера беззвучно двигались. «Наверно, молится», – подумал я, отводя глаза. Картина не успокаивала. Толпа расступилась, словно пресловутое библейское море, пропуская ко мне взлелеянного народной мечтой «императора» со свитой.

Лис, долженствующий выполнять при последней нашей беседе с его казачьим величеством роль толмача, держался чуть сзади самозванца, выбирая подходящий момент для начала атаки.

– Ну че, майор, не передумал? По-прежнему не желаешь мне присягать? – Рука Пугачева была гордо уперта в бок, и весь его вид должен был символизировать царственное величие. Но эта кирасирская лошадь, чересчур крупная для коренастой фигуры «государя», немецкое партикулярное платье, перепоясанное золотым кушаком, нелепая пехотная треуголка, персидская сабля на боку… Я не мог удержаться от невольной улыбки, сраженный карнавальным видом самозваного помазанника Божия.

– Гляди-ка, лыбится! – послышалось в толпе.

Пугачев посмотрел на меня подозрительно, явно не понимая причину моей несвоевременной радости.

– Ну-ка, енерал, переклади господину охфицеру мой вопрос. Да узнай, чёй-то он щериться вздумал.

– Шеф, ну ты вопрос понял. А насчет улыбок, действительно, веди себя серьезнее, тебя все-таки вешают.

Я убрал улыбку с лица.

– Прости, Лис, но в этаком наряде твой император – настоящее пугало огородное. Пугач, да и только.

– Ваш личество, майор отвечает, что и рад бы присягнуть своему императору, но сие ему не позволяет сделать воинский долг. Он говорит, что ежели б дожил до дня, когда ваша женка покается и признает за вами главенство, он бы первым поспешил принять присягу вашему личеству. А насчет же улыбки, по его словам, воину не подобает умирать в слезах.