– Привез я тебе, мать Енафа, новую трудницу… – заговорил Кирилл, набираясь храбрости. – Ослепла, значит, в мире… Таисья послала… Так возжелала исправу принять у тебя.

Аграфена давно вылезла из саней и ждала, когда мать Енафа ее позовет. Она забыла снять шапку и опомнилась только тогда, когда мать Енафа, вглядевшись в нее, проговорила:

– Это еще што за полумужичье?.. Иди-ка сюды, умница, погляжу я на тебя поближе-то!

Смущенный Кирилл, сбиваясь в словах, объяснял, как они должны были проезжать через Талый, и скрыл про ночевку на Бастрыке. Енафа не слушала его, а сама так и впилась своими большими черными глазами в новую трудницу. Она, конечно, сразу поняла, какую жар-птицу послала ей Таисья.

– Ну, идите в избу… – сурово пригласила она.

Изба была высокая и темная от сажи: свечи в скиту зажигались только по праздникам, а по будням горела березовая лучина, как было и теперь. Светец с лучиной стоял у стола. На полатях кто-то храпел. Войдя в избу, Аграфена повалилась в ноги матери Енафе и проговорила положенный начал:

– Прости, матушка, благослови, матушка…

– Бог тебя простит, бог благословит…

– А на полатях-то кто у тебя спрятан? – спрашивал Кирилл, прислушиваясь к доносившемуся с полатей храпу.

– Бродяжка один из Красного Яру… – спокойно ответила Енафа.

Она была в одном косоклинном сарафане из домашнего синего холста; рубашка была тоже из холста, только белая. У окна стояли кросна с начатою новиной. Аграфене было совестно теперь за свой заводский ситцевый сарафан и ситцевую рубаху, и она стыдливо вытирала свое раскрасневшееся лицо. Мать Енафа пытливо посмотрела на нее и на смиренного Кирилла и только сжала губы.

– Щеголиха… – прошипела она, поправляя трещавшую в светце лучину. – Чьих ты будешь, умница? Гущиных?.. Слыхала про брательников, как же! У Самойла-то Евтихыча тоже брательник обережным служит, Матвеем звать?.. Видала.

Это влиятельное родство значительно смягчило мать Енафу, и она, позевывая, проговорила почти ласково:

– Вот што, щеголиха: ложись-ка ты спать, а утро вечера мудренее. Вот тут на лавочку приляжь…

Но спать Аграфене не пришлось, потому что в избу вошли две высоких девки и прямо уставились на нее. Обе высокие, обе рябые, обе в сарафанах из синего холста.

– Чего не видали-то? – накинулась на них мать Енафа. – Лбы-то перекрестите, оглашенные… Федосья, Акулина, ступайте домой: нечего вам здесь делать.

Девки переглянулись между собой, посмотрели на смущенного инока Кирилла и прыснули со смеху.

– А гостинца привез? – обратилась к Кириллу старшая, Федосья.

– Потом привезет, – ответила за него мать Енафа. – Вот новую трудницу с Мурмоса вывез.

– Похоже на то, мамынька, – ответила младшая, Акулина, с завистью оглядывая Аграфену. – Прямо сказать: монашка.

Девки зашептались между собой, а бедную Аграфену бросило в жар от их нахальных взглядов. На шум голосов с полатей свесилась чья-то стриженая голова и тоже уставилась на Аграфену. Давеча старец Кирилл скрыл свою ночевку на Бастрыке, а теперь мать Енафа скрыла от дочерей, что Аграфена из Ключевского. Шел круговой обман… Девки потолкались в избе и выбежали с хохотом.

Мать Енафа раскинула шелковую пелену перед киотом, затеплила перед ним толстую восковую свечу из белого воска и, разложив на столе толстую кожаную книгу, принялась читать акафист похвале-богородице; поклоны откладывались по лестовке и с подрушником.

Так началось для Аграфены скитское «трудничество».

VI

По первопутку вернулись из орды ходоки. Хохлацкий и Туляцкий концы затихли в ожидании событий. Ходоки отдохнули, сходили в баню, а потом явились в кабак к Рачителихе. Обступил их народ, все ждут, что скажут старики, а они переминаются да друг на друга поглядывают.

– Ну что, старики, как орда? – спрашивали нетерпеливые.

Опять переминаются ходоки, – ни тому, ни другому не хочется говорить первым. А народ так и льнет к ним, потому всякому любопытно знать, что они принесли с собой.

– Хорошо в орде, этово-тово, – проговорил, наконец, первым Тит Горбатый.

– Одобряешь, дедушка?

– Земля овчина-овчиной, травы ковыльные, крепкие, укос – на десятину по сту копен, скотина кормная, – нахваливал Тит. – Одно название, што будто орда. У тамошних крестьян какой обычай, этово-тово: жнитво, а жнут не чисто, тут кустик пшенички оставит, и в другом месте кустик, и в третьем кустик. «Для чего вы, говорю я, не чисто жнете?» – «А это, говорят, мы Николе на бородку оставляем, дедушка. Пойдут по пашне за нами вдовы да сироты и подберут кустики…» Вот какая там сторона! Хлеба ржаного совсем и в заводе нет, а все пшеничный…

Расхваливает Тит орду, руками машет, а старый Коваль молчит и только трубочку свою посасывает.

– Ну, а ты, Дорох, что нам скажешь? – пристают свои хохлы к Ковалю.

– Що я вам кажу? – тянет Коваль точно сквозь сон. – А то я вам кажу, братики, што сват гвалтует понапрасну… Пусто бы этой орде было! Вот што я вам кажу… Бо ка-зна-що! Чи вода була б, чи лес бул, чи добри люди: ничегесенько!.. А ну ее, орду, к нечистому… Пранцеватый народ в орде.

– Да ведь ты сам же хвалил все время орду, этово-тово, – накинулся на него Тит, – а теперь другое говоришь…

– Балакали, сват, а як набигло на думку, так зовсем друге и вийшло… Оце велико лихо твоя орда!

Ходоки упорно стояли каждый на своем, и это подняло на ноги оба мочеганских конца. В спорах и препирательствах сторонников и противников орды принял деятельное участие даже Кержацкий конец, насколько он был причастен кабаку Рачителихи. Ходокам делали очные ставки, вызывали в волость, уговаривали, но они продолжали рознить. Особенно неистовствовал Тит, так и наступавший на Коваля.

– Отчепись к нечистому! – ругался Коваль. – Казав: не пойду у твою орду. Оттак!..

Туляки стояли за своего ходока, особенно Деян Поперешный, а хохлы отмалчивались или глухо роптали. Несколько раз в кабаке дело доходило до драки, а ходоки все стояли на своем. Везде по избам, как говорила Домнушка, точно капусту рубили, – такая шла свара и несогласие.

– Выведу в орду всю свою семью, а вы как знаете, этово-тово, – повторял Тит.

– А я зостанусь! – повторял Коваль. – Нэхай ей пусто будет, твоей орде.

Сколько ни бились старички с ходоками, но так ничего и не могли с ними поделать. Решено было свести их к попу и к приказчику, чтобы они хоть там повинились и сказали настоящее. Не доверяя ни попу, ни приказчику, старички улучили минуту, когда поп прошел в господский дом, и повели ходоков туда же. Пусть вместе говорят, тогда будет видно, кто говорит правду, а кто обманывает. Ходоки, когда пришли в господский дом, имели вид подсудимых. Ввиду важности дела, Петр Елисеич позвал всех в залу. О. Сергей сидел на диване, а Петр Елисеич ходил по комнате, размахивая платком. Старички подталкивали ходоков, чтобы те начинали, но ходоки только переминались, как лошади в станке у кузницы.

– Пусть Коваль говорит наперво, этово-тово, – заявлял Тит. – От него вся смуть пошла.

– А чого ж я буду говорить, сват? – упирался Коваль. – Лучше ж послухаем твои викрутасы, бо ты кашу заварил… А ну, сват, тоби попереду говорить, а мы послухаем, що из того выйде.

Нечего делать, пришлось первому говорить Титу: переупрямил его хитрый хохол.

– Все мы обсмотрели, все обследовали и в орде, и в казаках, и в стене, – заговорил Тит. – «Глянется, говорю, сват?» А сват хвалит… И землю хвалит, и народ хвалит, и уж местечко мы обыскали, этово-тово, штобы свой выселок поставить. Только идем это мы назад, а сват все орду нахваливает… Ну, все у нас согласно. Только, этово-тово, стали мы совсем к дому подходить, почесть у самой поскотины, а сват и говорит: «Я, сват, этово-тово, в орду не пойду!» И пошел хаять: воды нет, лесу нет, народ живет нехороший… Теперь к вам пришли, штобы вы урезонили свата, потому как он совсем неправильные слова говорит и во всем в отпор пошел… От него, этово-тово, вся смута!