– Молчи, дурак! Не наше дело.

– Будь они прокляты, эти самые девки: кто их и придумал… – ворчал Матюшка, укладываясь спать в передней.

Матюшка думал крайне тяжело, точно камни ворочал, но зато раз попавшая ему в голову мысль так и оставалась в Матюшкином мозгу, как железный клин. И теперь он лежал и все думал о мочеганке Катре, которая вышла сейчас на одну стать с сестрой Аграфеной. Дуры эти девки самые…

Груздев, по обыкновению, проснулся рано и вскочил, как встрепанный. Умывшись и положив начал перед дорожным образком, он не уехал, как обыкновенно, не простившись ни с кем, а дождался, когда встанет Петр Елисеич. Он заявился к нему уже в дорожной оленьей дохе и таком же треухе и проговорил:

– Вот что, родимый мой… Забыл тебе вечор-то оказать: на Мурмосе на тебя все сваливают, – и что мочегане задумали переселяться, и что которые кержаки насчет земли начали поговаривать… Так уж ты тово, родимый мой… береженого бог бережет. Им бы только свалить на кого-нибудь.

Петр Елисеич только сейчас понял, зачем оставался Груздев: именно ему нужно было предупредить его, и он сделал это в самую последнюю минуту, как настоящий закоснелый самосадский кержак.

Когда Груздев уже садился в свою кошевую, к нему подбежала какая-то женщина и комом повалилась в ноги.

– Что тебе нужно, милая? – спрашивал Груздев, сморщив брови.

– Самойло Евтихыч, возьми ты себе парнишечка, – голосила какая-то девка со слезами на глазах. – Беднота одолела.

– Сколько ему лет?

– Одиннадцать в петровки будет.

– Ладно, – коротко ответил Груздев, сел в кошевую и крикнул: – Трогай!

Голосившая девка была Наташка. Ее подучила, как все сделать, сердобольная Домнушка, бегавшая проведовать лежавшего в лазарете Тараска.

– Ну, слава богу! – говорила она Наташке. – Сказал одно слово Самойло Евтихыч и будет твой Тараско счастлив на всю жизнь. Пошли ему, господи, хоть он и кержак. Не любит он отказывать, когда его вот так поперек дороги попросят.

X

Разногласие ходоков и споры по этому поводу задержали переселение мочеган по крайней мере месяца на два. Дело быстро двинулось вперед благодаря совершенно случайному обстоятельству. Главное заводское управление в Мурмосе давно косилось на поднятую ключевскими мочеганами смуту, но открытых мер против этого движения пока не принимало никаких, ограничиваясь конфиденциальными справками и частными слухами. Но вскоре после святок в Ключевской завод приехал горный исправник Иван Семеныч с секретным поручением остановить движение. Предостережение Груздева оправдалось: в Мурмосе не доверяли Петру Елисеичу.

– Что тут у вас делается, душа моя? – спрашивал Иван Семеныч, как только вошел в кабинет к Петру Елисеичу. – Бунт…

– Пока ничего особенного, Иван Семеныч, а о бунте не слыхал. Просто туляки затеяли переселяться в Оренбургскую губернию, о чем я уже писал в свое время главному заводоуправлению. По моему мнению, явление вполне естественное. Ведь они были пригнаны сюда насильно, как и хохлы.

– Знаю, знаю, душа моя, а все-таки должны быть коноводы… Впрочем, я должен тебя предупредить, ангел мои, что я знаю решительно все. Да-с… Вот мы этих смутьянов и пощупаем… хе-хе!

– Если вы все знаете, так вам же лучше, – сухо ответил Петр Елисеич.

В господский дом для увещания в тот же день были вызваны оба ходока и волостные старички. С небольшими изменениями повторилась приблизительно та же сцена, как и тогда, когда ходоков приводили «судиться к приказчику». Каждый повторял свое и каждый стоял на своем. Особенно в этом случае выдвинулся упрямый Тит Горбатый.

– Значит, о переселении ты думал еще раньше, душа моя? – допрашивал его Иван Семеныч.

– А кто его знает, ваше высокоблагородие… Может, и раньше думали, – напрасно старался припомнить Тит. – Конешно, этово-тово, думали, а настоящий разговор пошел быдто с весны…

– А со стороны никто не подбивал вас? Может быть, письма были… ну, странники там, старушонки разные?

– Нет, не упомню, ваше высокоблагородие… Так, значит, этово-тово, промежду себя толковали.

– Вот у тебя дом, старик, все хозяйство, и вдруг надо будет все разорить. Подумал ты об этом? Сам разоришься и других до сумы доведешь… От добра добра не ищут.

– Это ты верно… Конешно, как не жаль добра: тоже горбом, этово-тово, добро-то наживали. А только нам не способно оставаться-то здесь… все купляй… Там, в орде, сторона вольная, земли сколько хошь… Опять и то сказать, што пригнали нас сюда безо всего, да, слава богу, вот живы остались. Бог даст, и там управимся.

Это очевидное упрямство старика и какая-то тупость ответов навели Ивана Семеныча на мысль, что за ним стоит кто-нибудь другой, более ловкий. В числе увещеваемых старичков больше других галдел Деян Поперешный, и проницательное око Ивана Семеныча остановилось на нем.

– Да это совсем пустой мужик, – объяснял Петр Елисеич, когда исправник высказал ему свои подозрения. – Где шум, там и Деян… И кличка у него по шерсти: Поперешный.

Иван Семеныч бился со стариками целых два дня и ничего не мог добиться. Даже был приглашен к содействию о. Сергей, увещания и советы которого тоже не повели ни к чему. Истощив весь запас своей административной энергии, Иван Семеныч махнул рукой на все.

– А ну их к черту, этих мочеган!.. Мне бы только полтора года до пенсии дослужить, а там хоть трава не расти…

Этот эпизод разрешил все сомнения. Дело было яснее дня. Даже самые нерешительные присоединились теперь к общему течению. Это был захватывающий момент, и какая-то стихийная сила толкала вперед людей самых неподвижных, точно в половодье, когда выступившая из берегов вода выворачивает деревья с корнем и уносит тяжелые камни. Не могли увлекаться этим общим движением только те, кто не мог уехать по бедности или слабости, как увечные, старики, бобылки. Волнение захватило даже фабрику. Заговорили кержаки, поддаваясь общему настроению, и по корпусам шли не менее оживленные разговоры, чем в кабаке Рачителихи или у волости.

– Дураки вы все! – ругался Никитич, перебегая из корпуса в корпус, как угорелый. – Верно говорю, родимые мои: дураки… Ведь зря только языками мелете. Пусть мочеганы сами сперва поедят своего-то хлеба… Пусть!..

– Ишь судорога! – удивлялись рабочие, глядя, как Никитич убивается над чужими делами. – С исправником снюхался да с приказчиком…

До сих пор ни на фабрике, ни в кабаке, нигде не поднималось разговоров о тех жестокостях, которые проделывались еще недавно на заводах, а теперь все это всплыло, как масло на воде. Припомнились все неистовства старого Палача, суровые наказания самого Луки Назарыча и других управляющих, а из-за этих воспоминании поднялась кровавая память деда нынешнего заводовладельца, старика Устюжанинова, который насмерть заколачивал людей у себя на глазах. Нашлись старики, которые хорошо помнили и шпицрутены и устюжаниновские кнутья, которыми нещадно били всякую живую заводскую душу. Мало ли по заводам у огненной работы бывало всякого зверства… Ключевской завод под мягким управлением Мухина успел забыть многое, а о старых жестокостях напоминали только крепостные разбойники да дураки, как жертвы своего времени. Даже неугомонный Никитич замолк, когда поднялись эти разговоры, и скрылся к себе под домну. Мочегане, пожалуй, и не застали того, что пережил Кержацкий конец: им достались только крепостные цветочки.

Туляцкому и Хохлацкому концам было не до этих разговоров, потому что все жили в настоящем. Наезд исправника решил все дело: надо уезжать. Первый пример подал и здесь Деян Поперешный. Пока другие говорили да сбирались потихоньку у себя дома, он взял да и продал свой покос на Сойге, самый лучший покос во всем Туляцком конце. Покупателем явился Никитич. Сделка состоялась, конечно, в кабаке и «руки розняла» сама Рачителиха.

– Мне што покос! – кричал Деян. – Не с собой везти… Владай, Никитич, твои счастки. Вот я каков человек есть…

Это послужило точно сигналом, и туляцкое добро полетело: продавали покосы, избы, скотину. Из кержаков купили избы в Туляцком конце старик Основа и брательник-третьяк Гущин, а потом накинулись хохлы. Туляцкая стройка была крепкая, а свои избы у хохлов были поставлены кое-как.