– Ну и бабы только… ах, хитрые!

– А что? – полюбопытствовал Петр Елисеич, заинтересованный этим совсем не похоронным настроением своего друга.

– Нет, они, брат, унюхают все и так сделают, что сам себя не узнаешь… Ты думаешь, я сам на пристань приехал?.. Как бы не так!.. Вышло-то оно, пожалуй, так, что и сам, а на деле нужно было сестре Аглаиде повидаться с брательником Матюшкой. Да… Святая-то душа, Таисья, у нас в Мурмосе гостила, ну и подвела всю механику. Из Заболотья везут Аглаиду, а я везу Матюшку. Ну и бабы!.. Мне-то все равно, когда ни ехать, а только они-то хитры больно… Даже и хорошо вышло, што баушку Василису проводил до могилки. Анфиса Егоровна похвалит…

Совсем одетый Груздев на прощанье спросил хозяина:

– Ну, а ты сам-то как о своей голове понимаешь?

– Ничего пока не понимаю, а живу на старые крохи.

– Это не резон, милый ты мой… Прохарчишься, и все тут. Да… А ты лучше, знаешь, что сделай… Отдавай мне деньги-то, я их оберну раза три-четыре в год, а процент пополам. Глядишь, и набежит тысчонка-другая. На Самосадке-то не прожить… Я для тебя говорю, а ты подумай хорошенько. Мне-то все равно, тебе платить или кому другому.

– Хорошо, я подумаю.

Про черный день у Петра Елисеича было накоплено тысяч двенадцать, но они давали ему очень немного. Он не умел купить выгодных бумаг, а чтобы продать свои бумаги и купить новые – пришлось бы потерять очень много на комиссионных расходах и на разнице курса. Предложение Груздева пришлось ему по душе. Он доверялся ему вполне. Если что его и смущало, так это груздевские кабаки. Но ведь можно уговориться, чтобы он его деньги пустил в оборот по другим операциям, как та же хлебная торговля.

– Ну, святая душа, смотри, уговор дороже денег: битый небитого везет, – весело шутил Груздев, усаживаясь в свою кибитку с Таисьей. – Не я тебя возил, а ты меня…

– Перестань ты, Самойло Евтихыч, шутки свои шутить, – ворчала Таисья. – Ты вот: хи-хи, а бес у тебя за спиной: ха-ха!

VIII

Скитские выехали с Самосадки в ночь, как всегда ездили. На передних санях ехал Мосей с Енафой, а на задних инок Кирилл с Аглаидой. Всем, кажется, удоволили мать Енафу на Самосадке: и холста подарили, и меду кадушку, и деньгами на помин души да на неугасимую. Сама Василиса Корниловна всю жизнь копила, чтобы было чем помянуть ее душеньку в скитах. Голыми денежками было выдано Енафе рублей сорок, а Петр Елисеич заплатил особо. Все-таки мать Енафа недовольна и все оглядывается назад. Вперед-то она ехала с Кириллом, а теперь он попал в одни сани с Аглаидой. Хитер пес… И что ему далась эта самая Аглаида? Кажется, по горло сыт: раньше с Федосьей прижил троих ребят, теперь с Акулиной путается. Ох, согрешенье одно с этими скитскими старцами! Грех от них большой идет по всем скитам…

Аграфена видела, что матушка Енафа гневается, и всю дорогу молчала. Один смиренный Кирилл чувствовал себя прекрасно и только посмеивался себе в бороду: все эти бабы одинаковы, что мирские, что скитские, и всем им одна цена, и слабость у них одна женская. Вот Аглаида и глядеть на него не хочет, а что он ей сделал? Как родила в скитах, он же увозил ребенка в Мурмос и отдавал на воспитанье! Хорошо еще, что ребенок-то догадался во-время умереть, и теперь Аглаида чистотою своей перед ним же похваляется.

Зима была студеная, и в скиты проезжали через курень Бастрык, минуя Талый. Чистое болото промерзло, и ход был везде. Дорога сокращалась верст на десять, и вместо двух переездов делали всего один. Аглаида всю дорогу думала о брате Матвее, с которым она увидалась ровно через два года. И его прошибла слеза, когда он увидел ее в черном скитском одеянии.

– Ну, что наши, Матвеюшка? – спрашивала Аглаида, глотая слезы.

– Ничего, живут… Сперва-то брательники больно сердитовали на тебя, – отвечал Матюшка, – а потом ничего, умякли тоже… Не с кого взыскивать-то. Прямо сказать: отрезанный ломоть.

А как тянуло Аглаиду в мир, как хотелось ей расспросить брата обо всех, но, свидевшись с ним у ворот, она позабыла все слова, какие нужно было сказать. Так ничего и не спросила, и только поплакала вместе с Матюшкой. Добрее он из всех брательников и пожалел ее, черничку… После уж Таисья рассказала ей про все, что без нее сделалось на Ключевском: и про уехавших в орду мочеган, и про Никитича, который купил покос у Деяна Поперешного, и про Палача, который теперь поживает с своею мочеганкой Анисьей в господском доме, и про Самойла Евтихыча, захватившего всю торговлю, и про всю родню в своем Кержацком конце. Целую ночь рассказывала Таисья, а черноризица Аглаида слушала ее и разливалась рекой. Хоть бы одним глазком глянуть ей на свой Ключевской завод! Уже под самый конец Таисья рассказала про Макара Горбатого, как он зажил в отцовском даме большаком, как вышел солдат Артем из службы и как забитая в семье Татьяна увидала свет.

– Макар-то и пировать бросил, – рассказывала Таисья. – Только есть у него што-то на уме: ночь-ночью ходит.

В скитах ждали возвращения матери Енафы с большим нетерпением. Из-под горы Нудихи приплелась даже старая схимница Пульхерия и сидела в избе матери Енафы уже второй день. Федосья и Акулина то приходили, то уходили, сгорая от нетерпения. Скитские подъехали около полуден. Первой вошла Енафа, за ней остальные, а последним вошел Мосей, тащивший в обеих руках разные гостинцы с Самосадки.

– Благополучно ли съездила, матушка? – шамкала Пульхерия, в которой женское любопытство вечно враждовало с иноческою добродетелью.

– Ничего, слава богу, – нехотя отвечала Енафа, поглядывая искоса на обогревшихся мужиков. – Вот что, Кирилл, сведи-ка ты гостя к девицам в келью, там уж его и ухлебите, а ты, Мосеюшко, не взыщи на нашем скитском угощении.

– И то пойдем, Мосей, – с удовольствием согласился Кирилл. – Тебе, мирскому человеку, и отдохнуть впору… Тоже намаялся дорогой-то.

Выжив мужиков, мать Енафа вздохнула свободнее, особенно когда за гостем незаметно ушли и дочери. Ей хотелось отвести душеньку с Пульхерией. Прежде всего мать Енафа накинулась на Аглаиду с особенным ожесточением.

– Ты чего это, милая, мужикам-то на шею лезешь? – кричала она, размахивая своими короткими руками. – Один грех избыла, захотелось другого… В кои-то веки нос показала из лесу и сейчас в сани к Кириллу залезла. Своем глазам видела… Стыдобушка головушке!

Пока мать Енафа началила, Аглаида стояла, опустив глаза. Она не проронила ни одного слова в свое оправдание, потому что мать Енафа просто хотела сорвать расходившееся сердце на ее безответной голове. Поругается и перестанет. У Аглаиды совсем не то было на уме, что подозревала мать Енафа, обличая ее в шашнях с Кириллом. Притом Енафа любила ее больше своих дочерей, и если бранила, то уж такая у ней была привычка.

– Нехорошо, Аглаидушка… – шамкала Пульхерия, качая своею дряхлою головой. – Ах, как нехорошо!.. Легкое место сказать, на кого позарилась-то! Слаб человек наш-то Кирилл.

Долго ругалась мать Енафа, приступая к Аглаиде с кулаками. Надоело, наконец, и ей, и она в заключение прибавила совершенно другим тоном:

– Клади начал да читай правило, смиренница!

Положив начал перед образами и поклонившись в ноги матерям, Аглаида вполголоса начала читать свое скитское правило, откладывая поклоны по лестовке. Старуха сидела попрежнему на лавочке, а мать Енафа высыпала привезенный запас новостей. Она умела говорить без перерыва, с какими-то захлебываниями, точно бежала с журчаньем вода. В такт рассказа мать Пульхерия только качала головой и тяжело вздыхала. Господи, как это на миру-то и живут, – маются, бедные, а не живут. Чем дальше, тем хуже. Измотался совсем народ. Последние времена наступили: хлеб, и тот весят на клейменых весах с печатью антихриста. И выходит по писанию, как сказано в апокалипсисе: «Без числа его ни купити, ни продати никто не может, а число его 666».

– Тошнехонько и глядеть-то на них, на мирских, – продолжала Енафа с азартом. – Прежде скитские наедут, так не знают, куда их посадить, а по нонешним временам, как на волков, свои же и глядят… Не стало прежних-то христолюбцев и питателей, а пошли какие-то богострастники да отчаянные. Бес проскочил и промежду боголюбивых народов… Везде свара и неистовство. Знай себе чай хлебают да табачище палят.