– Ну, а ты что скажешь, Дорох? – спрашивал Петр Елисеич.

– А то и кажу, що зостанусь здесь… Пусть сват еде у эту пранцеватую орду!

– Нужно как-нибудь помириться, старички, – советовал Петр Елисеич. – Не такое это дело, чтобы вздорить.

– Да я-то враг, што ли, самому себе? – кричал Тит, ударяя себя в грудь кулаком. – На свои глаза свидетелей не надо… В первую голову всю свою семью выведу в орду. Все у меня есть, этово-тово, всем от господа бога доволен, а в орде лучше… Наша заводская копейка дешевая, Петр Елисеич, а хрестьянская двухвершковым гвоздем приколочена. Все свое в хрестьянах: и хлеб, и харч, и обуй, и одёжа… Мне-то немного надо, о молодых стараюсь…

Маленькое сморщенное лицо у Горбатого дышало непреодолимою энергией, я в каждом слове сказывалось твердое убеждение. Ходоки долго спорили и опять ни до чего не доспорились.

– Треба еще жинок да парубков спросить, може вони и не захочут твоего-то хлеба, сват! – кричал охрипшим голосом Коваль. – Оттак!..

– И спрашивай баб да робят, коли своего ума не стало, – отвечал Тит. – Разе это порядок, штобы с бабами в этаком деле вязаться? Бабий-то ум, как коромысло: и криво, и зарубисто, и на два конца…

Отец Сергей тоже предлагал ходокам помириться, но ему верили еще меньше, чем приказчику. Приказчик жалованье из конторы получает, а поп голодом насидится, когда оба мочеганских конца уйдут в орду.

Домнушка и Катря слушали этот разговор из столовой и обе были на стороне старого Коваля, а Тит совсем сбесился со своею ордой.

– Уведет он в эту орду весь Туляцкий конец, – соболезновала Домнушка, качая головой. – Старухи-то за него тоже, беззубые, а бабенки, которые помоложе, так теперь же все слезьми изошли… Легкое место сказать, в орду наклался!

– А пусть попытают эту самую орду, – смеялся дома старый Коваль, покуривая трубку. – Пусть их… Там и хаты из соломы да из березовых прутьев понаделаны. Возьмут солому, помажут глиной – вот тебе и хата готова.

Старая Ганна была совершенно счастлива, что Коваль уперся. Она про себя молила бога, чтобы туляки поскорее уезжали в орду, а впереди всех уезжали бы Горбатые. Тогда свадьба Федорки расстроилась бы сама собой. Материнское сердце старой хохлушки так и прыгало от радости, что она рассватает Федорку и выдаст ее замуж куда-нибудь в Хохлацкий конец. Пусть за своего хохла выходит, а в больших туляцких семьях снох со свету сживают свекрови да золовки. Ганна особенно часто ласкала теперь свою писанку Федорку и совсем не бранилась, когда старый Коваль возвращался из кабака пьяный.

– А то проклятуща, тая орда! – выкрикивал Коваль, петухом расхаживая по своей хате. – Замордовал сват, а того не знае, що от хорошего житья тягнется на худое… Так говорю, стара?

– А то як же, Дорох? Почиплялись за орду, як дурни.

Хитрый Коваль пользовался случаем и каждый вечер «полз до шинка», чтобы выпить трохи горилки и «погвалтувати» с добрыми людьми. Одна сноха Лукерья ходила с надутым лицом и сердитовала на стариков. Ее туляцкая семья собиралась уходить в орду, и бедную бабу тянуло за ними. Лукерья выплакивала свое горе где-нибудь в уголке, скрываясь от всех. Добродушному Терешке-казаку теперь особенно доставалось от тулянки-жены, и он спасался от нее тоже в шинок, где гарцевал батько Дорох.

– Ведмедица эта самая Лукерка! – смеялся старый Коваль, разглаживая свои сивые казацкие «вусы». – А ты, Терешка, не трожь ее, нэхай баба продурится; на то вона баба и есть.

Гуляка Терешка побаивался сердитой жены-тулянки и только почесывал затылок. К Лукерье несколько раз на перепутье завертывала Домнушка и еще сильнее расстроила бабенку своими наговорами, соболезнованием и причитаньем, хотя в то же время ругала, на чем свет стоит, сбесившегося свекра Тита.

– Тебе-то легко, Домнушка, – жалились другие горбатовские снохи. – Ты вот, как блоха, попрыгиваешь, а каково нам… Хоть бы ты замолвила словечко нашему Титу, – тоже ведь и ты снохой ему приходишься…

– И скажу! – храбрилась Домнушка. – Беспременно скажу, потому и Петр Елисеич не одобряет эту самую орду… Самое, слышь, проваленное место. Прямо-то мужикам он ничего не оказывает, а с попом разговаривают… и Самойло Евтихыч тоже не согласен насчет орды…

– Поговори ты, Домнушка! – упрашивали снохи. – С тебя, с солдатки, взять нечего.

Разбитная Домнушка действительно посыкнулась было поговорить с Титом, но старик зарычал на нее, как зверь, и даже кинулся с кулаками, так что Домнушка едва спаслась позорным бегством.

– Я вот тебе, расстройщица! – орал Тит, выбегая на улицу за Домнушкой с палкой.

Но черемуховая палка Тита, вместо нагулянной на господских харчах жирной спины Домнушки, угодила опять на Макара. Дело в том, что до последнего часа Макар ни слова не говорил отцу, а когда Тит велел бабам мало за малым собирать разный хозяйственный скарб, он пришел в переднюю избу к отцу и заявил при всех:

– А я, батюшка, в твою орду не поеду.

– Что-о?

– Не поеду, говорю… Ты меня не спрашивал, когда наклался уезжать, а я не согласен.

– Да ты, этово-тово, с кем разговариваешь-то, Макарко? В уме ли ты, этово-тово?..

– Из твоей воли не выхожу, а в орду все-таки не поеду. Мне и здесь хорошо.

Произошла горячая семейная сцена, и черемуховая палка врезалась в могучее Макаркино тело. Старик до того расстервенился, что даже вступилась за сына сама Палагея. Того гляди, изувечит сбесившийся старик Макара.

– Твоя воля, а в орду не пойду! – повторял Макар, покорно валяясь на полу.

– Я тебя породил, собаку, я тебя и убью! – орал Тит в бешенстве.

Сорвав сердце на Макаркиной спине, Тит невольно раздумался, зачем он так лютует. Большак Федор слова ему не сказал, – в орду так в орду. Фрол тоже, а последыш Пашка еще мал, чтобы с отцом разговаривать. Сам-третей выедет он в орду, да еще парень-подросток в запасе, – хоть какое хозяйство управить можно. А Макарка пусть пропадает в Ключевском, ежели умнее отца захотел быть. О двух остальных сыновьях Тит совсем как-то и не думал: солдат Артем, муж Домнушки, отрезанный ломоть, а учитель Агап давно отбился от мужицкой работы. Раздумавшись дальше, Тит пришел к мысли, что Макар-то, пожалуй, и прав: первое дело, живет он теперь на доходах – лесообъездчикам контора жалованье положила, а потом изба за ним же останется, покосы и всякое прочее… Всего с собой не увезешь, а когда Артем выйдет из службы, вместе и будут жить в отцовском дворе.

«Оно, этово-тово, правильное дело говорит Макар-то», – раздумывал Тит, хотя, с другой стороны, Макарку все-таки следовало поучить.

VII

Таинственное исчезновение Аграфены и скандал с двором брательников Гущиных как-то совсем были заслонены готовившимся переселением мочеган. И в кабаке, и в волости, и на базаре, и на фабрике только и разговору было, что о вздоривших ходоках. Не думала о переселении в орду только такая беспомощная голь, как семья Окулка, перебивавшаяся кое-как в покосившейся избушке на краю Туляцкого конца. Появление Окулка и его работа на покосе точно подразнила эту бедность. Когда с другими разбойниками Окулко явился с повинной к Луке Назарычу, их всех сейчас же засадили в волость, а потом немедленно отправили в Верхотурье в острог. Старая Мавра опять осталась с глазу на глаз с своею непокрытою бедностью, Наташка попрежнему в четыре часа утра уходила на фабрику, в одиннадцать прибегала пообедать, а в двенадцать опять уходила, чтобы вернуться только к семи, когда коморник Слепень отдавал шабаш. За эту работу Наташа получала пятнадцать копеек, и этих денег едва хватало на хлеб. Поднятая в Туляцком конце суматоха точно делала семью сидевшего в остроге Окулка еще беднее.

– Богатые-то все в орду уедут, а мы с кержаками и останемся, – жаловалась Мавра. – Хоть бы господь смерть послал. И без того жизни не рад.

Сборы переселенцев являлись обидой: какие ни на есть, а все-таки свои туляки-то. А как уедут, тут с голоду помирай… Теперь все-таки Мавра кое-как изворачивалась: там займет, в другом месте перехватит, в третьем попросит. Как-то Федор Горбатый в праздник целый воз хворосту привез, а потом ворота поправил. Наташка попрежнему не жаловалась, а только молчала, а старая Мавра боялась именно этого молчания.