— Ты знаешь, что я ценю твои уроки, — сказал я быстро. Дело было совсем не в этом. Чейд, видимо, совершенно не понимал меня — Я бы чувствовал, что изменяю королю. Как будто я использую то, чему ты меня научил, чтобы обмануть его. Почти как если бы я смеялся над ним.
— Ах! — Чейд откинулся на спинку кресла, он улыбался. — Пусть это тебя не беспокоит, мальчик. Король Шрюд может оценить хорошую шутку, если ему объяснят ее. Что бы ты ни взял, я сам верну это ему. Это будет для него знак того, как хорошо я учил тебя и как хорошо ты учился. Возьми что-нибудь простое, если это так тебя беспокоит. Это необязательно должна быть корона с его головы или кольцо с пальца. Просто щетка для волос или любой клочок бумаги — сойдут даже перчатка или пояс. Ничего сколько-нибудь ценного. Просто знак.
Я подумал, что надо бы помолчать и поразмыслить, но знал, что не нуждаюсь в этом.
— Я не могу этого сделать. То есть я не буду это делать. Не у короля Шрюда. Назови любого другого, любую другую комнату — и я это сделаю. Помнишь, как я стащил письмо у Регала? Увидишь, я могу пробраться куда угодно, и…
— Мальчик! — Чейд говорил медленно, озадаченно. — Разве ты не доверяешь мне? Говорю тебе, все в порядке. Это просто испытание, о котором мы говорили, а не предательство. И на этот раз, если тебя поймают, я обещаю, что тут же вступлюсь и все объясню. Ты не будешь наказан.
— Не в этом дело, — горячо возразил я. Мне показалось, что Чейд все больше и больше удивляется моему отказу. Я копался в себе, чтобы найти слова и объяснить ему: — Я обещал хранить верность Шрюду, а это…
— Речь не идет о чем-то дурном, — отрезал Чейд.
Я поднял голову и увидел сердитый блеск его глаз. Испугавшись, я отшатнулся. Никогда раньше он не смотрел на меня так свирепо.
— Что ты несешь, мальчик? Что я прошу тебя предать твоего короля? Не будь дураком! Это простая проверка, мой способ испытать тебя и показать Шрюду, чему ты научился. А ты противишься. Да еще пытаешься прикрыть трусость болтовней о преданности. Мальчик, ты позоришь меня. Я думал, что характер у тебя тверже, иначе никогда бы не согласился учить тебя.
— Чейд!.. — начал я в ужасе.
Его слова выбили у меня почву из-под ног. Он отвернулся, и я почувствовал, что мой маленький мир рушится, а наставник холодно продолжал:
— Лучше возвращайся в постель, маленький мальчик. Подумай хорошенько, как ты оскорбил меня сегодня. Сказать, что я каким-то образом хотел изменить нашему королю! Ползи вниз, ты, маленький трус! В следующий раз, когда я позову тебя… Ха, если я позову тебя, приходи, готовый подчиняться мне, или не приходи вовсе. Теперь ступай.
Никогда раньше Чейд так со мной не разговаривал. Даже не повышал голос. Я смотрел, почти не понимая, на тонкую, покрытую мелкими шрамами руку, на длинный палец, который с таким презрением указывал мне на дверь и лестницу. Когда я встал, мне было дурно. Меня шатало, и мне пришлось держаться за кресло, когда я проходил мимо. Но я шел, выполняя его приказ и не в силах найти другой выход. Чейд, ставший главной опорой моего мира, заставивший меня поверить, что я чего-то стою, сейчас отнимал у меня все это. Он лишал меня не только своего одобрения, но и часов, которые я проводил с ним, и чувства, что я все-таки стану чем-то в жизни. Спотыкаясь, я спускался по лестнице. Никогда раньше она не казалась мне такой длинной и такой холодной. Нижняя дверь со скрипом закрылась за мной, и я остался в полной темноте. Ощупью я нашел дорогу к постели. Одеяла не могли меня согреть, и сон бежал от меня этой ночью. Я до утра мучительно ворочался с боку на бок. Хуже всего, что я ни на миг не усомнился в своем решении. Я не мог сделать то, о чем меня просил Чейд. Поэтому я потеряю его. Без его наставлений я не буду представлять для короля никакой ценности. Но страдал я не поэтому. Мне невыносима была мысль, что Чейд уйдет из моей жизни. Теперь я не мог вспомнить, как существовал прежде, когда был так одинок. Вернуться к прежней рутине, влачить жалкое существование день за днем от одного урока к другому — казалось, это невозможно. Я отчаянно пытался придумать, что делать, но ответа не находил. Я мог пойти к самому Шрюду, показать ему мою булавку и рассказать о своих терзаниях. Но что он ответит? Посмотрит ли на меня как на глупого маленького мальчика? Скажет, что мне следовало подчиниться Чейду? Или, еще хуже, скажет, что я был прав, не соглашаясь выполнить поручение Чейда, и рассердится уже на Чейда? Эти были слишком трудные для мальчика вопросы, и я не нашел ни одного ответа, который мог бы мне помочь.
Когда наконец наступило утро, я проснулся, выполз из кровати и, как обычно, доложился Барричу. Я занимался своими делами почти в полусне. Сперва он выругал меня за это, потом провел расследование по поводу состояния моего желудка. Я просто сказал ему, что плохо спал, и он отпустил меня без грозившего мне укрепляющего снадобья. Не лучше обстояли дела и в оружейной. Мое смятенное состояние настолько выбило меня из колеи, что я позволил мальчику, который был гораздо младше меня, обрушить мощный удар на мой череп. Ходд выругала нас обоих за небрежность и велела мне немного посидеть.
Когда я вернулся в замок, в голове у меня стучало, а ноги дрожали. Я пошел в свою комнату, потому что у меня не было сил ни для дневной трапезы, ни для громких разговоров, которые ей сопутствовали. Я лег, намереваясь только на мгновение прикрыть глаза, но погрузился в глубокий сон. Ближе к вечеру я проснулся и подумал о выволочке, которая предстояла мне за пропуск дневных уроков. Но этой мысли было недостаточно, чтобы прогнать дремоту, и я снова заснул. Перед самым ужином меня разбудила служанка, которая пришла поинтересоваться моим самочувствием по просьбе Баррича. Я отослал ее, сказав, что у меня расстройство желудка и я собираюсь поститься, пока мне не станет лучше. После того как она ушла, я задремал, но не спал. Не мог. Темнота сгустилась в моей неосвещенной комнате, и я слышал, как замок вокруг отходит ко сну. В темноте и тишине я лежал, ожидая вызова, на который все равно не посмел бы ответить. Что, если дверь откроется? И я не смогу пойти к Чейду, потому что не смогу подчиниться ему. Что хуже: если он не позовет меня или если он откроет мне дверь, а я не посмею войти? Я терзался всю ночь, и, когда за окошком посветлело, ответ был найден: Чейд не удосужился позвать меня.
Даже сейчас я не люблю вспоминать следующие несколько дней. Сердце мое разрывалось, и я не мог ни есть, ни спать. Я не мог сосредоточиться ни на какой работе и принимал упреки моих учителей с хмурым безразличием. Голова моя раскалывалась от боли, а в желудке были такие спазмы, что я совершенно не мог есть. Мне становилось дурно при одной мысли о еде. Баррич терпел это два дня, а потом загнал меня в угол и влил мне в горло глоток согревающего и немного средства, очищающего кровь. Эта комбинация заставила мой желудок извергнуть из себя то немногое, что я съел в тот день. После этого Баррич заставил меня промыть рот сливовым вином, и я по сей день не могу выносить его вкус. Потом он поразил меня до глубины души: отволок вверх по лестнице в свою комнату и грубовато приказал лежать там целый день. Когда наступил вечер, Баррич погнал меня в замок, и под его бдительным присмотром я был вынужден проглотить миску водянистого супа и толстый ломоть хлеба. Он хотел снова взять меня к себе на чердак, но я настоял на том, чтобы вернуться в мою собственную постель. На самом деле мне следовало быть в своей комнате. Я должен был знать, позовет меня Чейд или нет, вне зависимости от того, смогу ли я пойти. Всю следующую бессонную ночь я смотрел в темный угол моей комнаты. Но Чейд меня не позвал.
Небо за окном стало серым. Я перевернулся на другой бок и остался в постели. Глубина одиночества, навалившегося на меня, была слишком всеобъемлющей для того, чтобы я мог с ней бороться. Все варианты, которые я тысячи раз перебирал в уме, должны были привести к печальному концу. Я не мог решиться даже на такое ничтожное дело, как вылезти из кровати. Что-то вроде болезненной апатии охватило меня. Любой звук рядом казался слишком громким, и мне было то слишком жарко, то слишком холодно, как я ни возился со своими одеялами. Я закрыл глаза, но даже мои сны были яркими и надоедливыми: спорящие голоса, такие громкие, как будто говорившие стояли у моей постели, и тем более неприятные, поскольку это звучало, как если бы один человек спорил сам с собой и принимал попеременно обе стороны.