Они некоторое время сидели молча, облокотившись на батарею, словно загородившись друг от друга.

— Не уходит она из памяти, сволочь такая, — еле слышно заговорил Игорь. — Не уходит, хоть молчи, хоть плачь… Я один был у отца. Дразнили: папенькин сынок. Когда отец ушел на фронт, остался с теткой. Тетка была связана с подпольем. Приходили какие-то люди, оставляли свертки, сумки. Потом появлялись другие, все забирали. Или тетка сама уносила. Однажды она не вернулась. Ждал я ее допоздна, помню, прислушивался, не раздадутся ли условные стуки, не дождался, уснул. А ночью пришли немец и полицай. Долго рылись в квартире. Что искали — не нашли, зато набили карманы разными мелкими вещичками, наволочки — вещами покрупнее. Меня же еще и тащить заставили… Собрали нас, ребят, от одиннадцати до пятнадцати, человек тридцать и отправили в поместье немецкого барона — появился уже гад на нашей земле. Поселили в амбаре, поставили надсмотрщика — местного полицая. Краснорожий такой, вечно «под мухой» ходил. А еще толстая ракитовая палка у него была, а на ней вырезан орнамент и пауки-свастики. Когда охаживал этой нарядной палкой наши спины, любил приговаривать: «Хай живе вильна Украина». И вообще дисциплину он установил палочную — в прямом смысле. Не вскочил по команде «подъем» — пять палок пониже спины. Сорвал тайком огурец, морковку выдернул — пять палок по спине. Косо глянул на «господина воспитателя» — палка по голове. Ишачили от утренней зари до вечерней. Еда — жидкий кулеш на воде, летом — свекольник, хлебные огрызки с баронского стола… И знаешь, все забылось — тяжелая, до обмороков, работа, голод, даже побои. Не забывается только… — Игорь потрогал свой перебитый нос. — Ну, как бы это сказать… Унижение? Да, и унижение… Но хуже всего — чувствуешь, что ты все больше и больше становишься рабом. С каждым окриком, с каждым ударом палки из тебя уходит человеческое и заменяется рабским. Понимаешь? Умирает гордость, самолюбие, достоинство. Заместо них остаются покорность, страх. Я потом, когда нас уже освободили, долго еще не мог стать нормальным человеком. Кто-нибудь косо глянет — я вздрагиваю. Война закончилась, отец пришел с фронта… Правда, через два года умер от ран… Бывало, в шутку замахнется, а у меня все внутри сжимается и какая-то сила давит, сгибает спину и колени.

— Кто бы мог подумать! — удивленно сказала Манюшка. — Ты такой… веселый…

Козин убрал локти с батареи, сел прямо и уставил на Манюшку свой повседневный насмешливый взгляд.

— О легковерный брат мой Марий! Не всему верь, что тебе вешают на уши. Потрепались, скоротали время и обо всем забыли. Идет?

— Успокойся, у меня язык не длиннее твоего.

— Ну, смотри. У летчика слово — не олово.

Разговор этот долго еще тревожил Манюшку, она так и не уснула в ту смену. А когда вернулась с поста через два часа и встретилась с Игорем, поняла, что и он не смог избавиться от разбуженных воспоминаниями мыслей и тревог. Едва увидев ее, Козин сказал:

— Знаешь, Марий, у меня душа дрожит, как подумаю, а что, если опять… Ведь все время грозятся. То из-за океана лай, то из ближней подворотни гавкают. Вот вчера генерал Риджуэй выступал…

— Мы с тобой люди военные, — перебила Манюшка. У нее тоже «дрожала душа» от этих мыслей, но она гнала их прочь — что изводить себя понапрасну? — Полезут — будем драться.

— А может, не полезут? Может, не осмелятся, сволочи? Потому что победа им не светит, смотри. У нас тоже теперь атомная бомба — раз. — Он начал загибать пальцы. — Братья-китайцы, считай, победили — два. А это, дружище, ни много ни мало — восемьсот с лишним миллиончиков к нашему социалистическому шалашу. Немцы провозгласили ГДР — три. Ну, и в других странах… Греки бьют своих фашистов, вьетнамцы вот-вот вытурят французов из своего дома, индонезийцы — Голландию. На Филиппинах — партизанское движение… Короче, расстановка такая, что и дураку ясно: мы непобедимы. Согласна?

Манюшка пожала плечами.

— В общем и целом. Но знаешь, на расстановку надейся, а сам не плошай. Двойки по военному делу нам с тобой хватать еще рано.

— Однако какой ты зануда, о зеленоглазый брат мой, — засмеялся Игорь. — Совсем как наш обожаемый взводный.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Человек из братской могилы. Архимед

У преподавателя химии Павла Ефимовича Усенко была своя метода преподавания: он требовал, чтобы его объяснения записывали. Говорил Павел Ефимович быстро, увлеченно, и лишь разъясняя особо сложные понятия, чуть-чуть замедлял темп. Когда кто-нибудь начинал роптать: мол, ямщик, не гони лошадей, — отвечал:

— Я хочу научить вас конспектировать. Основное пособие курсанта училища — конспект. А конспект пишется не под диктовку.

Впрочем, ребята на него не обижались. Павел Ефимович в отношениях с ними был по-свойски грубоват и открыт и снискал себе своеобразное признание: он был единственным, кого спецы называли по имени-отчеству, избегая узаконенного обращения «товарищ преподаватель».

О войне он чаще всего рассказывал с улыбкой: подбирал такие случаи, где все кончалось благополучно, герои получали награды. О себе не говорил никогда. Тем не менее спецам откуда-то было известно, как он воевал, и за это его еще больше уважали. В школе о нем ходили легенды…

Павел Ефимович был на войне летчиком, летал на штурмовиках Ил-2. Имел на своем счету больше ста боевых вылетов, сбивал фашистов и сам бывал сбит.

Последний бой провел как раз в годовщину войны, 22 июня 1942 года. В первой половине дня был в составе шестерки. Вернулись, пообедали, не успели отдохнуть — поступил приказ: вылететь эскадрильей на бомбежку воинских эшелонов. Отбомбились, вернулись потрепанные зенитным огнем и не все, а тут снова приказ: послать тройку бомбить склады горюче-смазочных материалов.

Поначалу все шло хорошо. Самолеты без особого труда пересекли линию фронта, вышли на цель и нанесли удар. Склады загорелись, наше звено развернулось на обратный курс. И почти сразу из-за облаков со стороны солнца на него ринулись восемь «фоккеров» и один «мессер».

Хотя силы были неравны, наши летчики не ушли в оборону, а наоборот, нападали, наскакивали, шли на таран, и фашисты вынуждены были уклоняться, маневрировать, и, значит, чаще, чем наши, открываться, нечаянно подставлять хвост. В результате было сбито семь фашистских самолетов. Личный счет Усенко в этом бою — два «фоккера». Ударил по третьему и сразу выключился.

Пришел в сознание в госпитале на операционном столе. Как стало потом известно, Павла Ефимовича подобрали партизаны и через шестеро суток переправили за линию фронта. Из него вынули несколько осколков, но один остался — в голове. Парализовало всю левую часть тела. Кроме того, левая же нога была сломана при падении на землю, от удара о приборную доску разбито лицо, помята грудь и травмирован позвоночник.

Дела Усенко были плохи. Из госпиталя его эвакуировали в другой, подальше от фронта. В кузове «студебеккера» было тряско, а летчик, весь в бинтах и в гипсе, не мог защищаться от толчков машины; в результате сломался гипс на ноге, он потерял сознание. Санитары, посчитав его мертвым, сняли с машины и передали похоронной команде. Он был уложен в братскую могилу, но зарывать ее в тот вечер почему-то не стали, отложили до утра.

На заре похолодало, и холод вернул летчика из небытия. Он начал ворочаться и громко ругаться: что же это за порядки у медиков — раненые должны лежать в таком холоде и тесноте?

Его выволокли из могилы и, выслушав брань, сказали:

— Ну, парень, счастлив твой бог. Считай, с того света вернулся. Теперь долго жить будешь.

Начались странствия по госпиталям. Когда, наконец, выписали, отцу сказали: проживет год-полтора. В нейрохирургическом институте операцию делать не стали — опасно для жизни, а без операции, мол, может прожить два-три года. Но, добавил врач, работать ни физически, ни умственно нельзя.

— Доктор, а дышать можно? — с горькой усмешкой спросил Усенко.