— Высшее политическое училище — это называется не повезло? — сказала Манюшка с усмешкой, которая означала: шутки я понимаю, но не считайте меня дурочкой.

Саша приподнялся и внимательно посмотрел ей в лицо.

— Ты, дружок, пока не созрел для авиации. Поскольку не понял: летчик — человек особый. Летчик — это… — Он сжал кулак и потряс им. — Да вот хотя бы такой случай: летчики отрабатывают учебную задачу. Пикирование в паре.

Вдруг у одного помпаж. Перебои в двигателе. На приборах температура — вверх, скорость — вниз. Включил автоматику — двигатель не запустился. Самолет проваливается. Падает. С земли команда — прыгать. А под ним берег моря. По всему берегу — пионерские лагеря. Нельзя. Стал запускать вручную. Двигатель включился на несколько секунд и опять. Но — проскочил-таки зону лагерей. Рухнул в лес… Потом шумели — подвиг, то-се. Нет. Для летчика — норма. Если б и он считал, что это подвиг — значит, не летчик.

— А сам-то он… что с ним? — севшим голосом спросил Мигаль.

— Ему повезло — остался жив. Ну, а потом — чепуха. Как говорится, мелочи жизни. Валялся в госпитале. Около двух лет. Перенес с пяток операций. Потерял ноги. Но все-таки летает.

— Летает? — поразилась Манюшка. — Как Маресьев?

Маресьев уже ушел в легенду, в миф, в былину и виделся ей Ильей Муромцем — богатырем из сказки.

Кустов засмеялся.

— Скажешь тоже — «как Маресьев»! Хуже, конечно. Но не хуже других.

Вдруг Славичевский и Мигаль, как по команде, пружинно вскинулись на ноги и побежали к реке. С гиканьем плюхнулись в воду и, поднимая брызги, дурачась, поплыли к тому берегу.

— А вы что же, товарищ старший лейтенант? Жара такая…

— А кому одежду сторожить? — без улыбки, глядя на нее погрустневшими глазами отозвался Кустов. — На дежурного надежды нет. Бросил пост, ушел трепаться.

Как будто по пояс в землю вогнал!

— Дежурный же не обязан сидеть у палатки, — виновато сказала Манюшка. — У него пост — весь пляж.

Вся пылая, она встала.

— Если мешаю, я уйду.

Кустов не отозвался. Понуро плетясь к палатке, девушка едва сдерживала слезы: «За что он вдруг так меня? Что я ему сделала или сказала такого?..»

Летчик вызывал в ней острый интерес и любопытство. Когда выпадал случай, она старалась держаться поближе к нему, ловила каждое его слово: ведь он был из того таинственного и героического мира, в который ей предстояло вступить, из мира, где, оказывается, продолжались подвиги Маресьева, Расковой, Литвяк.

Весь остаток дня был отравлен обидой. Манюшка почти все время сидела у входа в палатку, читала конспекты к завтрашним занятиям, не очень вникая в суть, и даже купалась без удовольствия, просто чтобы охладиться. С ребятами, навестившими ее во время послеобеденного купания, была неразговорчива, чем испортила настроение Васе Матвиенко.

Сдав дежурство, она отправилась в лагерь не напрямик, — через кустарник и лес, — а окружным путем, вниз по Самаре, которая в полукилометре от пляжа делала вилюжину и подкатывалась метров на пятьдесят к палаткам первой роты. Жара спала, небо подернулось полосами тонких перистых облаков, поглощавших и рассеивавших солнечные лучи. Легкий теплый ветерок тихо ерошил листву, ласково овевал лицо, забираясь под гимнастерку, гладил тело.

В том месте, где река начинала поворачивать к лагерю, стежка близко подходила к берегу, и Манюшка услышала шум, всплески и пофыркиванье купающегося человека. Часы показывали начало восьмого. Неужели нашелся такой обломок, что пожертвовал ужином ради удовольствия, которое можно было организовать себе часом позже? На такого стоило посмотреть! Она выглянула из-за густого куста калины.

Из воды на песчаный пятачок выходил Кустов. Его бронзовое, налитое силой тело, усеянное мириадами капель, словно излучало сияние в солнечном свете. Растопыренной пятерней он приглаживал мокрые волосы. От широкого кожаного пояса на талии вниз спускались ремни. А на ногах… Манюшка сперва не поняла, что это — какие-то глянцевые черные чулки или сапоги в обтяжку, но почему он не снимет их? — А когда поняла, ей словно огнем плеснуло в сердце, стеснилось дыхание и на глазах закипели слезы. Ведь это же у него протезы!.. Это ж он о себе рассказывал!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Стокгольмское воззвание. Манюшка пошла в гору. Комора. «Темная»

Утром примаршировали на завтрак, глядь, а в столовой за третьим столом восседает гость — Анатолий Захаров собственной персоной.

В этот день вообще было много событий. Сразу после завтрака обе роты привели на опушку соснового бора, и начался митинг. Замполит подполковник Ухваткин обрисовал политическую обстановку в мире на сегодняшний день: поджигатели войны сколачивают военные блоки, пытаются свергнуть народно-демократический строй в дружественных нам странах, о чем свидетельствуют судебные процессы над шпионами и предателями в этих государствах, а также вооруженное нападение на КНДР. Империализм готовит новую войну против Советского Союза с применением средств массового уничтожения людей. В этих условиях Всемирный Совет мира обратился ко всем народам с воззванием бороться за запрещение атомного оружия. Подполковник зачитал Стокгольмское воззвание, добавил от себя, что ответ нашего народа поджигателям войны — трудовые победы. Всюду в стране начались стахановские вахты в честь воззвания. Советские люди с воодушевлением ставят свои подписи под ним. Его подписали уже около ста миллионов человек.

Потом начали выступать представители взводов. От четвертого подготовился Борис Бутузов. Он до того разволновался, что начал заикаться, пропускать слова, проглатывать окончания. Его никто не слушал. Кто-то отпустил шуточку.

Манюшке это показалось оскорбительным.

— Прошу слова! — крикнула она и быстро, почти бегом устремилась к столу президиума, стоявшем в плотном кругу расположившихся на траве спецов. — Эх вы… что ж это вы? Как на дежурном собрании. Забыли войну? Или вас она по головке гладила? Счастливчики… А меня… — Манюшка трудно сглотнула горький комок. — Я вот одна осталась. Всю семью под корень, сволочи, змеи фашисты! — Она обернулась к Ухваткину, и он торопливо пододвинул к ней лист и авторучку.

Когда расходились с митинга, Захаров осторожно сказал:

— Зря ты на ребят, Марий. Они ведь не против мира.

— Знаю. Почему ж они… так? Скажешь: не любят красивых слов, поэтому смеются над ними. Но есть же такое… ну, святое… Стесняешься говорить или не умеешь — молчи. Но зачем осмеивать, оплевывать это. Мне кажется, кой для кого так: была война, прошла — ну и ладно… Ведь и к этому привыкнуть можно: и к тому, что жизнь теперь у всех будет длинная и хорошая, и к тому, что столько людей за эту нашу хорошую жизнь свою единственную и очень короткую отдали. А привыкнуть — значит забыть, простить. Понимаешь? А когда забудем и простим — тогда бери нас голыми руками… — Манюшка взволнованно махнула рукой. В глазах ее стояли слезы.

— А что случилось… с твоими? — осторожно спросил Толик. — Если трудно, не отвечай.

— Да нет, что ж… — после долгого молчания ответила Манюшка. — Была у нас большая семья — шесть человек. Старший брат Шурчик погиб… не знаю даже как — случайно или на роду была написана такая обидная смерть. Шел ночью к партизанам, сказать, что власовская рота сдает поселок и переходит на их сторону. Пароль, конечно, не знал, часовой поторопился, выстрелил и попал. И — наповал. Сестра Аленка умерла от воспаления легких. Мы ведь, когда немцы гнали нас на запад, месяца три не видели крыши над головой, спали под открытым небом, а осенью пошли холодные дожди-сеянцы, заморозки. Все мы были в чирьях, струпьях, кашляли. А она вот… подхватила… Мать после этих двух смертей слегла, да так больше и не встала… От сердечного приступа… Брат Мишка… Вели нас на расстрел, всю деревню… и малышню всю. И вот когда поравнялись с Колким гущаром, Велик — жил с нами, он потом меня еще раз от пули спас — подал сигнал, и мы бросились в заросли. Фашисты начали стрелять и кидать гранаты. Многих достали. И Мишку. Десять лет ему тогда было… Отец погиб на фронте. В День Победы похоронка пришла. Вот так я и осталась одна.