— Салазки б тоби загнуть, тогда б ты закруглывсь.

Манюшка, понимая, к чему клонится дело, набрала изрядную порцию картошки на вилку, запихнула в рот. Она была не только съедобной, но и очень вкусной, приманчивой своим домашним запахом и внешним видом. Но… надо повоспитывать подхалима Женечку!

— А у тебя что, своего понимания нет? — сказала она и демонстративно бросила вилку. — Мало ли что на тебя насели! Представляете, «насел» всего-навсего замкомсорга — и то он недожарил картошку. А если бы комвзвода? Он вообще сырую бы приволок. Ничего себе, новогодний подарок.

Ребята, следуя Манюшкиному примеру, набивали рот картошкой, а прожевав, высказывали уничижительную оценку и блюду и повару. Некоторые повторили это два, а кое-кто и три раза. В результате — картошку съели, а Евстигнеев сидел как оплеванный у опустевшей кастрюли и каждому, кто бросал на него хоть мимолетный взгляд, изливал свою обиду:

— Я знаю… ето… чего на меня набросились. А если я и вправду уважаю Лесина, то не имею права сказать, что ли?

Его никто не слушал. На столах все было подчищено, их отодвинули к стеночке, чтобы не мешали танцам. Впрочем, танцевали не все. Трош и Мотко за столом сражались в шахматы, их окружала толпа болельщиков. Возле окна вокруг Славичевского сгруппировались любители трепа. Тут разговор перекидывался с пятого на десятое, от бытовых приземленных новостей взмывал в заоблачные выси героических и романтических историй, а оттуда то пикировал на укрепления мирового империализма, то срывался в штопор и увязал в болоте сомнительных анекдотов.

Потолкавшись здесь, Манюшка узнала, что Женя Кибкало классно выступил на республиканской олимпиаде художественной самодеятельности, был замечен музыкальными китами и рекомендован в консерваторию. Батя его отпускает, приказал выдать новое обмундирование, но при этом не преминул съязвить: «Кого готовим — летчиков или певцов?»

— Да тут, если копнуть, таких липовых летчиков много найдется, — сказал Славичевский.

— А если у человека талант? — подал реплику Захаров.

— Если талант — нечего лезть в спецшколу ВВС.

— А если он у него здесь проклюнулся?

— Самый большой талант — летный, — безапелляционно заявил Славичевский, и все молча согласились с ним, а если кто и не согласился, то все равно промолчал в тряпочку: эти фанаты авиации могут и бока намять инакомыслящему, за ними не заржавеет. В спецшколе, наверно, воздух был такой, что дыша им, вдыхали любовь к авиации, преданность ей. И совсем не случайно Архимед, человек с философским складом ума, на риторический вопрос Лесина, нужны ли философы военной авиации, без раздумья ответил: «Если не нужны, перестанем быть философами».

Шахматная партия — и уже не первая — быстро стремилась к финалу. Время от времени ликующим хохотом взрывался Барон, потешавшийся над очередным промахом своего неопытного противника. Среди болельщиков слышались всевозможные суждения об игре и игроках, ехидные, а то и издевательские замечания.

— Трош хоть и побеждает, но его стратегия — сплошная авантюра, — изрек Гермис. — Вот почему он никогда не станет хорошим шахматистом, а поскольку шахматы — та же война, вряд ли выйдет в генералы.

Барон, грациозно поигрывая кистью руки, перенес своего ферзя в противоположный угол доски. Лицо его напряглось: он боялся, что Мотко разгадает коварный подвох, заключенный в этом ходе. Чтобы отвлечь противника, он отвернулся от доски и обратился к Гермису:

— Можете обо мне не беспокоиться, шевалье: я не собираюсь выбиваться в генералы. Я в спецшколу пошел не за чинами, а просто хочу стать летчиком. А вот для вас спецшкола — ступенька в академию и выше.

Гермис не смутился.

— Плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. Не мною сказано.

Мотко все-таки разгадал каверзный ход. Подтянув к опасному месту слона, он не только защитил свой фланг, но и поставил вражеского ферзя в совершенно безвыходное положение.

Трош вспотел. Убедившись, что партия проиграна, он взмахом руки смел с доски фигуры и, не поднимая глаз, начал расставлять их снова:

— Мешают тут… академики всякие. Давай еще, Моток.

— Да что играть со слабаком? — заиздевался Мотко. — Только время переводить.

Трош пытался изобразить на запунцовевшем лице разбитную улыбочку.

— Ладно, прикройся. Случайно выиграл и резвится. Это я ферзя прозевал, а то бы…

— Ты и не мог его не прозевать, — подкинул соломки в огонь Гермис.

Барон взорвался.

— Слушай, какое твое собачье дело? Плевал я на твои дурацкие теории! Я уже сказал: генералом быть не собираюсь! А летчиком буду, пусть хоть каким. А ты никаким не будешь.

— А я и не собираюсь, — пожал плечами Гермис. — Я хочу стать инженером.

— Ты просто боишься в небо! — презрительно фыркнул Трош. — Кишка тонка!

Побледнев, с криком: «А, так я, значит, трус?» — Гермис рванулся к Барону, но его схватили за руки.

— Для полного счастья не хватает нам только мордобоя, — сердито сказал от окна Славичевский. — Барон, уйми клокотанье своей голубой крови и затихни! А ты что, — обратился он к Гермису, — не понимаешь, что Сашка со зла ляпнул? — Голос его стал вкрадчивым. — Конечно, он перегнул. Но и его понять можно: если спец добровольно отказывается от неба, то про него всякое можно подумать.

— Да почему, братцы? — Гермис спокойно, давая понять, что он уже остыл, стряхнул с себя руки товарищей.

Славичевский подошел к столу.

— Ну… ты ж не будешь спорить, Володя, что летчик… словом, нельзя летчика даже сравнить с другими.

— Скажите, пожалуйста! Прямо какой-то шовинизм профессиональный: летчик выше всех остальных.

— А як же! — вмешался Мотко. — Конечно, выше. Ты только подумай, хто такий летчик и хто такий якийсь там инженер. Инженер копается где-то там на аэродроме, як той крот, а летчик под облаками, — як птах, летит и поплевывает на землю.

— Только твоя башка и смогла сварить такое варево. Не плюй в колодец… знаешь? Сколько ни летай, а приземлиться придется.

— Что за глупый спор? — в недоумении пожал плечами Матвиенко. — Летчик — это концентрированная воля, храбрость и умение идти на риск. Знаешь, кто сказал?

Гермис засмеялся.

— Кто ж не знает высказывания товарища Сталина! Ты, Архимед, прямо под дых саданул. Одному мне против такого выстрела не устоять. На помощь, братья — будущие медалисты! Что ты скажешь, Марий?

— Это спор такой… — пожала плечами Манюшка. — Чей нос лучше. Я хочу в небо, и для меня, конечно, летчик — точнее, истребитель — самый первый человек. А для тебя — авиаинженер. Ну, и целуйся на здоровье со своим инженером.

— Так. А ты с кем целоваться собираешься, Толик? — обратился Гермис к Захарову. Все-таки ему было неуютно — одному «технарю» среди летчиков.

— Эх, жисть наша поломатая! — вздохнул Захаров. — Я бы с удовольствием поцеловался с Марием, да не схлопотать бы по роже. Пошли-ка, Марий, вальсок крутанем, чем тут вумные речи слухать. По крайней мере потренируем вестибюлярный аппарат… Вот черт, кончился. Ну, ничего, пойдем, сейчас заиграет.

Ушел хитрован от ответа, ушел! Что бы это значило?

Фигурно переступая под вкрадчивую музыку танго («Утомленное солнце нежно с морем прощалось»), Манюшка искоса бросала взгляды на своего сосредоточенного партнера. Захаров был повыше ее, ну, может, на полногтя, они плавали в танце, что называется нос в нос. Ей видны были каждое шевеление его губ и каждый прижмур глаз, и тень каждой мысли, прокравшаяся по лицу.

Долго топтались молча (солнце уже совсем утомилось), наконец Толик, сработав на лице ироническое выражение, как бы горестно воскликнул:

— Эх, жисть наша поломатая! Искал я, Марий, искал хвыномена и вдруг, как Плюшкин, сказал себе: эхма, батюшка, слепы-то, что ли, а вить хвыномен-то рядом!

— Да? Интересно, кто такая? Рядом — значит, в тридцать шестой школе?

— Ну, что ты, Марий! По всем штатским девчонкам уже давно в моей душе отзвонили колокола. И давно уж моя хрустальная мечта — это… ты!