Хорошо известно, что основными постулатами идеологии фашизма явились национализм, славянофобия и, главное, антисемитизм. Что говорит об этих понятиях Ницше? О национализме философ писал, что «у современных немцев появляется то антифранцузская глупость, то антиеврейская, то прусская». Крылатый лозунг национализма – «Германия превыше всего» – Ницше считал концом немецкой философии. К славянам он относился с благосклонностью, отмечая даже, что «немцы вошли в ряд одаренных наций благодаря сильной примеси славянской крови». Евреев же считал «самой сильной, самой цепкой, самой чистой расой из всего теперешнего населения Европы».
Разумеется, существует ответственность мыслителей за свои идеи. Но допустимо ли смешивать ее с ответственностью за дела? Любая новая система, в том числе и национал-социалистическая, предполагает значительное перекраивание прошлого, при котором любые учения, вплоть до античной философии, могут превратиться в оружие для избиения политического противника. Однако за толкование ответственность несет прежде всего интерпретатор. Тем более что в случае Ницше с его афористической манерой изложения не требовалось излишнего умственного напряжения, чтобы свести его труднейшую для понимания философию к броским лозунгам вроде «грядущего сверхчеловека», «белокурой бестии», «морали господ и морали рабов» которой так жаждали стать нацисты.
Однако Ницше все же был классическим лжепророком, несчастным экзальтированным неврастеником. Как же отличить лжемессию от истинного? По плодам трудов его… Но тогда будет слишком поздно. Истинный мессия никогда не сотворит такого, что несло бы смерть и разрушение. А как же христианская церковь? Смейся, сатана… Какой бы мессия ни явился на свет, ты извратишь слова и дела его…
А что, если попробовать обойтись без мессий?
Глава тридцать восьмая
Почему мы с Руссо решили не делать революций
Я возвращался с волчьей охоты на женевском пригородном поезде. Волков мы, правда, не поймали, но порядком распугали. Анюта, впоследствии Маськин, была ответственной за дутье в охотничий рожок, а я грозно махал ружьем, отчего волки пугались и иммигрировали из Европы в Северо-Американские Штаты и Канаду. Собственно, поэтому в Европе теперь нечасто встретишь матерого волка, в то время как в Новом Свете от них прохода нет.
Я был одет в длинный овчинный тулуп и свою знаменитую енотовую шапку с хвостом, декорированную мордочкой дохлого енота. Этой шапкой я очень горжусь, ибо енотов искренне недолюбливаю за их сходство с европейскими либералами, которые вроде бы существа свободные, но подвержены пагубному влиянию собственных звериных инстинктов, отчего постоянно роются в мусорных кучах, откуда вытаскивают подержанные истины и протухшие призывы к всеобщей свободе, коя должна насаждаться классом господ! Но волки гораздо хуже. Они стали звать себя «просветителями» и пытаются просвещать баранов, отчего те бесятся и, растоптав своих пастухов, бросаются на волю в леса, где их и поджидают «народные просветители», волки всех мастей.
Особенно мне хотелось пристрелить их вожака по кличке Вольтер, но ему всегда удавалось улизнуть, отчего я даже решил, что у него в родословной были лисьи.
Вы спросите: что же горемычным баранам делать? Не знаю! Когда они темны и необразованны, – их жрут их же хозяева, а когда их просвещают волки типа Вольтера, которые любят баранину вообще, но терпеть не могут индивидуальных баранов, то Вольтеры эти при всякой возможности несчастных баранов любезно и загрызают.
Так или иначе, мы возвращались с охоты и были во вполне приподнятом настроении. На одном малюсеньком полустанке к нам присоединился премилей-ший пассажир. Мужчина средних лет, он был одет в платьице деревенской девочки, в руках у него была корзинка с гостинцами для бабушки, а на голове красовалась красная шапочка. Ба, да это же Жан-Жак Руссо! – внезапно осенило меня. Видимо, прослышав про нашу охоту на Вольтеров, он решил наконец навестить свою бабушку… Вот мы с ним и встретились.
Жан-Жак Руссо, завидев нас, подошел и приветливо поздоровался.
– Спасибо вам за вашу работу, охотники, – сказал Руссо.
– Так не за что, чего уж там, ни одного волка не пристрелили, только, кажись, Вольтеру слегка ухо пулей царапнули.
– Ах, Вольтер, Вольтер, – загрустил Руссо. – Этот волк, пресыщенный славой и живущий в роскоши, видит на земле только горе; я же, безвестный и бедный, нахожу, что все не так уж плохо.
– В этом состоит ваше единственное разногласие? – уточнил я.
– О нет, – грустно улыбнулся Руссо. – Отношения наши обострились, когда я в «Письме о зрелищах» восстал против введения в Женеве театра, а Вольтер, живший близ Женевы и развивавший посредством своего домашнего театра в Ферне вкус к драматическим представлениям среди женевцев, понял, что письмо направлено против него и против его влияния на Женеву. Не знавший меры в своем гневе, Вольтер возненавидел меня и то глумился над моими идеями и сочинениями, то выставлял меня сумасшедшим. Наконец, он издал анонимный памфлет, обвиняя меня в намерении ниспровергнуть женевскую конституцию и христианство.
– Вот злобная бестия! – сказал я и поправил ремешок, на котором висело охотничье ружье.
– Ой, я, нужно сказать, не лучше. Я до сих пор не могу себе простить, что эти жлобы устроили на основе моих идей Французскую революцию. Я ничегошеньки такого не имел в виду, – разоткровенничался Руссо. – Когда Франция впала в агонию и Людовик Шестнадцатый созвал Генеральные штаты, то всем избирателям было предоставлено право начертать план новой, лучшей организации для Франции. По всей стране прошел клич: «Франция не обладает государственным устройством!» Французы решили заключить новый договор между собой и королем. В это время мой труд «Общественный договор» («Contrat social») был во всех руках, его обсуждали во всех кофейнях, Марат толковал его на гуляньях! А дальше – кровь, кровь, кровь… А потом снова кровь. Я ненавижу ту часть французского народа, которая послушно стала орудием якобинского владычества, – чернь отупевшую, бестолковую, подстрекаемую смутьянами, способную лишь продать себя, предпочитающую жалкий хлеб истинной свободе.
Все, что я хотел сказать в «Общественном договоре», – что человек рождается свободным, но повсюду он в оковах. Я не имел в виду, что вместо оков его нужно бросить под гильотину! Я всегда был против плана начать с разрушения всего существующего, ведь кому не известно, как опасен в большом государстве момент анархии и кризиса, предшествующий установлению нового строя? Уже одно введение в дело выборного начала должно повлечь за собой страшное потрясение и скорее произвести судорожное и беспрерывное колебание каждой частицы, чем придать силу всему телу… Если бы даже все преимущества революции были бесспорны, то какой здравомыслящий человек дерзнул бы уничтожить древние обычаи, устранить старые принципы и изменить ту форму государства, которая постепенно создавалась длинным рядом тринадцати веков?..
– И вас, робкого милейшего человека и мнительного гражданина, провозгласили Архимедом, выбившим Францию из ее вековой колеи! – воскликнул я. – И рычагом послужил ваш «Общественный договор» и выведенный из него принцип неотчуждаемого, нераздельного и непогрешимого народовластия! Увы, исход из роковой дилеммы, наступившей для Франции весной 1789 года – «реформа или революция», – обусловливался решением вопроса, сохранится ли законодательная власть правительства или безусловно перейдет к Национальному собранию. Вопрос этот был предрешен вашим трактатом – тем глубоким убеждением в святости догмата народовластия, которое вы во всех вселили. Убеждение было тем глубже, что оно коренилось еще в другом принципе, проводимом вами, – в принципе отвлеченного равенства.
– Вы знаете, я – человек робкий и впечатлительный до болезненности, – прошептал Руссо. – Я не желаю и неспособен выступать в энергической деятельной роли и всегда руководствуюсь теорией невмешательства в чужие дела и страдания. Я люблю всех людей, и потому, что люблю, бегу от них; я меньше страдаю их страданиями, когда их не вижу.