Именно потому, что редко могут меня раскусить, люди от меня шарахаются. Когда я рассказываю им о своей агрессивности в спокойном состоянии, они смеются мне в лицо и, конечно же, не верят. Когда же я упоминаю о своем миролюбии в разгаре войны – люди вновь смеются, если им, конечно, еще до смеха, потому что при моей агрессивности и изобретательности трудно поверить в мое миролюбие.

Так что и эта глава, я боюсь, будет воспринята как плохая шутка или как разновидность дурного фарса.

Но я хотел написать для себя правду о себе, и я это сделал. Я миролюбив большую часть своего существования, но когда приходит время воевать, меня мало что может остановить.

Обычно я начинаю предупреждать о своих агрессивных намерениях задолго до того, как вступаю на тропу войны. Как это ни странно, в подавляющем большинстве случаев меня не слышат или мне не верят. Людям кажется, что они меня понимают и что такой разумный и уравновешенный человек, которому есть что терять, не может пойти на безрассудные действия и потратить непропорциональные деньги и силы на, казалось бы, бесполезную борьбу.

Увы, в большинстве случаев мои оппоненты ошибаются. Самой легкой формой агрессии, которую и агрессией-то назвать нельзя, является то, что если противник находится со мной в деловых отношениях – я просто прерываю с ним связи. Может быть, это самонадеянно, но я считаю, что в какой-то мере это можно оценить как агрессивное действие.

Если же противник чем-то действительно выводит меня из себя, я вступаю на тропу войны. Обычно это происходит посредством совершенно официального ритуала.

Я торжественно открываю врата храма Януса и отрываю свой томагавк, громогласно и победоносно заорав: «ЭТО ВОЙНА!»

Тут я составляю план из 13—16 пунктов, в соответствии с которым и собираюсь довести противника до белого каления. Поскольку я не преследую никаких материальных или иных выгод, моя война беспроигрышна, ибо процесс доведения противника до белого каления ничем нельзя прекратить, разве что противник взмолится: «Да ладно, Боря (он же Брюс, он же Бернард, он же Кай Ли Ге – как меня зовут разные народы), хватит, прости уж меня дурака /дуру, – больше не буду». Я обычно легко отхожу и прощаю, но такое случается редко, опять же потому, что противник считает, что мне нужна победа материальная, а не духовная.

Я никогда не применяю незаконных методов борьбы, что делает мою борьбу неуязвимой. Читая законы и материалы судов для развлечения, я весьма подкован в законодательствах нескольких стран, и если и делаю вещи не очень этические, то разве что на уровне того, чего нельзя делать адвокатам, но адвокатами я пользуюсь редко и мне эти вещи делать можно, потому что я частный гражданин и не подчиняюсь ограничениям адвокатской этики. Я обожаю сочетать блеф с правдой. Могу написать судебный иск на пять миллионов и не подать его в суд, а могу и подать, и противник никогда не знает, блефую я или нет. Конечно, борьба со мной изматывает противника как финансово (на каждый мой иск надо отвечать, а то суд, того гляди, присудит в мою пользу), так и морально. Я же чувствую себя вполне прекрасно, и чем агрессивнее в ответ на мои действия становится противник, тем агрессивнее и изобретательнее становлюсь я. Мои постоянные шутки (в стиле иска в суд по правам человека или жалобы в ООН) перемежаются с вполне серьезными оплеухами. Иногда конфликты затягиваются на годы, и лишь дойдя до конца списка, я поднимаю трубку и совершенно миролюбиво звоню противнику: «Привет. Я тут закончил список из 16 пунктов. Мне продолжить еще, или достаточно?» И знаете, еще ни разу ни один противник не предложил продолжить.

Обычно мы заводим теплый разговор, весело обсуждая подробности нашей схватки, далее я получаю долгожданное извинение, и мы расходимся, как в море корабли: я – посвежевшим и слегка взбодренным, противник – с легким нервным или соматическим расстройством типа диабета или язвы желудка.

Так что можете меня убить, можете меня подкупить, но лучше просто меня не обижайте. Не отвяжетесь. А обидели – извинитесь. Я прощу. Я добрый.

Глава шестьдесят восьмая

В замках властолюбия и надменности

В человеческом сообществе все как у собак. Нужно правильно крутить хвостом, скалить зубы и применять другие собачьи ужимки, а иначе загрызут. Властолюбив ли я? Конечно, мне хочется держать все под контролем. А как же? Однако по большей части я пускаю все на самотек и свято верю в силу автономности и самостоятельности. Как только что-то идет не по-моему, я отделяю этих людей от себя и предоставляю им самостоятельность. Можно ли это назвать властолюбием?

Вообще, я не знаю, откуда в душе моей поселилась неизбывная усталость. Я хочу, чтобы все меня оставили в покое и ни с чем ко мне не лезли, как-нибудь решая проблемы своими силами. Разве это может быть охарактеризовано как властолюбие? Не знаю. Я всегда презирал повадки собак, всегда пытался не следовать их сложным ритуалам, приседаниям, расшаркиваниям, и что же? Меня били, бьют и будут бить.

Конечно же, я надменен в своей безаппеляционности, но честное слово, мне кажется, что люди умирают не от болей в сердце, а от усталости прогибать спину, скалить зубы и махать хвостом.

Глава шестьдесят девятая

Какая все-таки замечательная штука смерть

Смерть – это замечательно. Едва умерев, я надеюсь, мы, наконец, выясним для себя вопрос, есть загробная жизнь или нет. Разве это не счастье? Разве это не тот самый вопрос, который неотступно преследует нас всю жизнь? Вот он как раз и решится.

«Ах, – скажете вы, – а если там, за гробовой доской, ничего нет?» Небытие! Ну, так это же замечательно! Во-первых, нет ничего проще, чем просто не быть. Ничего не нужно делать, решать, пытаться изменить. Более того, вам более не нужно являться вами, поскольку вас больше нет! Разве это не счастье?

Потом, сам факт присоединения к большей части человечества (поскольку мне кажется, что мертвых все-таки гораздо больше, чем живых) – разве это не счастье? Вы станете, с вашей точки зрения, ничем не отличным от всех остальных, умерших до вас, и тех, что обязательно умрут после вас.

Ну а если, как назойливо утверждают тысячелетия религий и верований, нас и там не оставят в покое, разве это не замечательно? Только не надо, пожалуйста, о рае и аде. Всех не перевешаете!!! Ну, как будет, так будет. Столько противоречий, что все равно, как ни изворачивайся при жизни, очень легко продешевить… Конечно, неприятно быть с непривычки бестелесным духом, несомым ветрами кармы, но что поделаешь… Все лучше, чем полное небытие. Или полное небытие лучше? Ну что, мне удалось вас запутать?

Вы просто не ждите от смерти ничего хорошего —не прогадаете. Впрочем, не ждите и ничего плохого. К этому делу нужно подойти спокойно и с юмором, пока мы еще можем растягивать в улыбке наш перекошенный страхом рот.

Знакома ли вам Элизабет Кюблер-Росс? Мы еще вспомним ее в конце этой веселой главы. Она много писала о смерти и умирании. Можно уклониться от обсуждения смерти, но нельзя уклониться от самой смерти.

Проблема в том, что умирать придется каждому. (Я, конечно, сочинял фантазии о переписывании наших мозгов на компьютерные диски, но даже и в этом случае жить продолжит диск, а нам, его прототипу, так или иначе придется отбыть в мир иной.)

Смерть – такое же великое событие, как и рождение. А подготовка к ней, умирание, – такая же полноценная часть бытия, как и детство. Нет второстепенных, неважных этапов жизни, каждый этап богат по-своему. И если мы отворачиваемся от смерти, то она рано или поздно застанет нас врасплох. А нежданные гости, сами знаете… не желательны.

Кто-то сказал, что человек начинает жить подлинной жизнью, лишь осознанно приняв неотвратимость смерти. Свободно и достойно отказавшись от бесполезного сопротивления, он обретает возможность жить.

Чувство страха знакомо всем. Так когда же человек боится? Прежде всего пугает неизвестность. Между нашим состоянием сейчас и тем, что с нами случится через минуту, существует разрыв; этот промежуток заполнен неопределенностью. Человек боится того, что его ожидает. Поэтому у некоторых людей возникает тяга к «уверенности в завтрашнем дне». Иногда все общество начинает тосковать по определенности, и тогда начинаются разговоры о необходимости «сильной руки», что приводит к диктатуре в том или ином обличье. Возможен и другой вид страха. Это так называемая тревога отделения: ребенок боится оторваться от матери, любящий боится потерять объект своего чувства, каждый боится быть выброшенным из этого мира, где все так знакомо и привычно.