Они ненавидели отца до дрожи, говорит она и проводит языком по деснам. А теперь он, видите ли, стал хорошим. «Ах, бедный папочка! Дай ты ему отдохнуть!» Ничего так, да? Короче, живу как живу. Рассказывать особо нечего.
Рот застывает привычным полумесяцем. Наверное, мама права: разочарования передаются по наследству.
А где Теренс сейчас? — спрашиваю я.
Роза только ухмыляется. Заглядывает в сумочку, вытаскивает пакет из-под горошка, набитый деньгами. Услышав шелест, пес подходит и садится перед ней. Кладет лапу ей на колено.
Пусть-ка хоть чуток сам о себе позаботится. Отстань, Парс! Это пойдет ему на пользу. Меня больше никто и никогда ударить не посмеет.
Эта фраза звучит заученно; она явно произносит ее не впервые. Мы молча смотрим на собаку. Роза рассказала мне свою жизнь — перепрыгнула через разделявшие нас годы, как через соседский штакетник. Я понимаю, что от меня она ждет того же; она сложила руки на груди, поджала губы.
И вдруг — ты! Откуда ни возьмись!
Я рассказываю ей про письмо, которое мне прислали социальные службы.
А мне так и не сообщили, говорит она. Мне — нет, а Селесте — да. Ну вот, она звонит, а я на работе. Подошел Теренс, а она ему: «Передайте Розе, ее мать умерла. Похороны в пятницу». Так и сказала—не «наша мать», а «ее».
Ты ее никогда не навещала?
Кого? Маму? Почему ж? Пыталась. Она вроде как меня не узнавала. Ее то и дело в Уитчерч складывали. Тебе-то об этом небось и невдомек было.
Больница Уитчерч. За ней железнодорожные рельсы. Дождь. Гравий, Тогда я видела маму в последний раз. А Роза хочет меня укорить.
Меня увезли, говорю я. Звучит это так, будто я оправдываюсь.
Да, Дол. Но нет такого закона, который запрещает вернуться.
У меня нет для нее ответа. Всех увезли. Кроме отца — он просто сбежал. Роза мнет в пальцах комок бумаги, рвет его на кусочки. Они падают из ее руки на пол, а пес их слизывает — словно это снежинки.
А папа?
Нет.
Я спрашиваю о Фрэн и Люке. Роза качает головой. Она наклоняется погладить собаку, замечает на полу чашку с водой, тянется за ней. Сует псу под нос, и он послушно лакает, брызжа ей на запястье.
Знаю только, что Селеста в полном порядке. Семейный бизнес, два сына при ней. Старина Пиппо отправился на ту фабрику газировки, что на небесах, и она теперь богата. Шикарная дамочка наша Сел.
И Роза разражается громким горьким смехом. Маминым.
Со мной она знаться не хочет, это точно, говорит она, оглядывая меня с головы до ног. Так что — без обид, Уродина, — могу предположить, что и тебя она вряд ли рада будет видеть.
Четырнадцать
Селеста не хочет видеть никого. Ужин погиб.
Скоты неблагодарные, говорит она пустой кухне, сваливая картошку, мясо, застывшую подливку в мусорное ведро. Она слышит, как все звонит и звонит телефон, и автоответчик включается за секунду до того, как она подходит.
На линии далекий гул, еле слышное «Алло!», а потом ничего — только в холле отдается эхом ее записанный на пленку голос. Она распутывает телефонный шнур. Все равно это не мальчики звонили. Голос был женский. Похожий на мамин. Селеста глядит на влажный след ладони на трубке.
На другом конце города Луис и Джамбо Сегуна стоят у входа в свой новый ресторан. Каждую минуту по залу проносятся дугой лучи света, вырываются на улицу, короткими всполохами скользят по ним. Предполагалась имитация лунного света, играющего на волнах, но Джамбо это кажется дешевкой. Напоминает елочные гирлянды и школьные дискотеки. Луис же гордится этим изобретением; ему нравится всё, что блестит.
Ну что уж тут особо ужасного? — кричит он. По мне, так все отлично. Джамбо, задрав голову, глядит на стеклянный фасад; здесь ему столько всего противно, что он и не знает, с чего начать. Например, с названия: на стеклянной вывеске размашисто выведены два слова — «Лунный свет». Джамбо достает из жилетного кармана отцовские часы, всматривается в мерцающий при вспышках света циферблат.
Мы опаздываем, говорит он. Мама нас убьет.
Молодые люди стоят друг напротив друга. Разница у них — всего пять лет, но Джамбо уже выглядит как отец в зрелом возрасте: брюшко, ранняя лысина, походка вразвалочку. Луис же, наоборот, напоминает молодого поджарого кота.
Скажи, что ты хочешь изменить, говорит он. А я подумаю, что можно сделать.
Да всё. Витрину, свет. Это кретинское название.
Это ретро, говорит Луис. Название историческое. Видел бы ты, как это было, Джам…
Джамбо его останавливает. Он не разделяет пристрастий Луиса, который обожает шататься по сомнительным заведениям, беседовать со стариканами о былых временах. Он заинтересован в абсолютно другой клиентуре. Хочет заманить сюда людей с большими деньгами. Чувства матери—лишь малая толика от суммы его возражений, но сейчас он готов использовать любые средства.
Мама очень огорчится, говорит он.
Как она вообще?
Зашел бы и посмотрел, говорит Джамбо. Но по тому, как Луис ерзает, понимает, что сегодня вечером тот к матери не пойдет. Джамбо не предлагает его подвезти.
Передай ей привет, ладно? — кричит Луис в спину Джамбо.
Непременно, бормочет Джамбо, садясь за руль. В висках стучат молоточки надвигающейся мигрени. Наверное, это от неона, думает он.
В доме на Коннот-плейс Селеста стоит посреди просторной спальни и размышляет. У нее шумит в ушах, голос в голове все твердит и твердит: тебе туда идти необязательно. Селеста отодвигает дверцу шкафа, вынимает черную юбку с пиджаком и бросает на кровать: последний раз она надевала их на похороны Пиппо. Она наклоняется и просматривает коробки с обувью. Все подписаны, в каждую пару вставлены деревянные распорки, чтобы сохранить форму. Среди юбок и платьев висит отдельная вешалка с поясами. Селеста отодвигает ее, и один из поясов соскальзывает змейкой на пол. Она следит краем глаза, как раскручивается кожаное кольцо. И вдруг видит совсем иное: ремень взлетает вверх, рассекает темноту, впивается в детское тело, исторгает из него плач.
Я не обязана идти, говорит она, присев на корточки. Никто меня не заставит.
Селеста не хочет присутствовать на этих похоронах. Не хочет никаких сюрпризов.
Джамбо ставит машину у дома на Коннот-плейс, глядит на окна. На первом этаже темно. Из окна материнской спальни пробивается сквозь плотные шторы узкая полоска света. Нажав на брелок, он запирает машину и поднимается по белым надраенным ступеням.
Селеста, лежа на кровати, слышит коротенькие гудки сигнализации, слышит, как распахивается входная дверь. Она садится и прислушивается к шагам Джамбо: вот они стучат по кафелю холла, стихают, когда он проходит по ковру столовой, скрипит дверца духовки. Значит, он один, без Луиса.
Мам, это я! — кричит он. Ужин есть?
Селеста ложится на кровать, глядит в потолок.
В помойке, говорит она вполголоса.
В самом конце зала крохотная женщина в сари и розовом фартуке подметает пол. Она полностью поглощена работой и не замечает никого. Она волочет метлу и мешок с мусором по залу аэропорта, мимо справочного бюро, мимо пункта обмена валюты и рядов хромированных кресел, задевает им скрюченные тела спящих по углам. Ей наверняка осточертело это бесконечное пространство. В аэропорту полы бескрайние — как небо, которое бороздят самолеты.
Люка прижимает телефонную трубку к уху. Она что-то кричит, пялится на всех, кто пялится на нее. Они не видят, каким взглядом она на них смотрит: ее глаза скрыты темными очками. В ушах звенит голос диктора, объявляющего на трех языках о задерживающихся вылетах и о самолетах, которые не могут приземлиться. В Амстердаме туман, вязкий и густой, как мокрота. Люка застряла в аэропорту.
Да заткнитесь вы Христа ради! — орет она.
На обложке книжки Люка записала три номера, которые дали в справочной. Со второй попытки она попадает на Джамбо, но разговор прерывается. Да там, может, штук пятьдесят Сегун, думает она. Не звонить же всю ночь чужим людям.