«Их, пожалуй, не трону, — сказал себе Твердая Рука, — если согласятся отдать Жара подобру-поздорову за мешочек Анита». Но, приблизившись к конюшне, подумал: «Ага, вот и Прокл, тут как тут. Нет, не стану платить за своего Жарушку. Кто платит за свое же добро!»
Притаился юный у самой кромки тени, совсем рядом с увлеченными игрой курсоресами, прислушался к их голосам. Оба были поглощены развлечением настолько, что и не подозревали о присутствии постороннего, надежно укрытого стеной ночи за пределами яркого света.
— А я так, — приговаривал один, расчерчивая пальцем песок.
— А я этак, — отвечал другой.
И вдруг оба резко повернулись в ту сторону, откуда донеслось тихое хихиканье. «Прокл, прекрасный Прокл, подойди ко мне», — игривым шепотом звала невидимая в темноте женщина. Оба открыли рты и захлопали глазами. А из тьмы опять: «Ну что же ты медлишь, Прокл, беги ко мне, глупенький, иль не узнаешь? Ах, Прокл, я бы сама бросилась к тебе, да света боюсь, заметят — прогонят, а ведь погляди, какие лакомства для тебя в моей корзинке». И снова хихиканье.
Прокл спросил приятеля, заикаясь:
— Ты слышишь? Я прекрасный? Меня зовут? Кто?
Зачарованным лунатиком он шагнул на таинственный зов, ибо так уж устроен мужчина. И, едва переступил черту света, трепеща от любопытства, в тот же миг, оглушенный, рухнул. Много времени спустя, когда утренняя свежесть вернет его в чувство, бедняга будет ломать голову, тщетно соображая, что с ним произошло и куда девались его платье и оружие.
Между тем другой стражник, оставшийся, оцепенел от непомерного удивления и набожного страха, ибо кто знает, кому принадлежал ночной шепот, земному ли существу или небесной сильфиде. Откуда же взяться на ипподроме обычной женщине?
Он стоял на четвереньках, а из тьмы доносились возня и хихиканье, потом наконец появился Прокл, пятящийся спиною. Вот Прокл обернулся, и сторож увидел, что это вовсе не Прокл, а настоящий ангел в одежде Прокла. И он, этот, можно сказать, подросток с еле различимым пушком над верхней губой, с глазами чистыми, как у младенца, со светлыми волосами, по-девичьи ниспадавшими на плечи, правда, плечи несколько великоваты даже для такого высокого мальчика, почти извиняющимся жестом попросил потрясенного стража подняться. И когда тот, бессознательно повинуясь чудесному видению, выпрямился на ногах, ангел легко, точно крылышком, взмахнул кулаком — и второе тело, громыхнув кольчугой, распласталось на песке до утра.
Улеб бросился разыскивать своего любимца. Жар перебирал ногами, бил копытом, тряс пышной гривой, лебедем изгибал свою сильную шею. Его волнение передалось остальным лошадям, конюшня огласилась ржаньем. Улеб спешно седлал коня, приговаривая:
— Ты узнал меня, Жарушко, узнал. Теперь мы вместе в чужой стране, рядышком, как дома. Вырос ты, стал-то каким! Вот и свиделись… Не отдам тебя больше в чужие руки, не дрожи, успокойся, верный мой.
И гладил коня, и обнимал, и прижимался к нему лицом, и щемило сердце у юного росича, увлажнились глаза, будто видел себя летящим в седле по прибрежным тропинкам милой родины, где струится, как песня родичей, голубая река и звенит птичьим звоном Мамуров бор, а дымки очагов Радогоща вьются, точно длинные косы пригожих девчат, голосистых подружек красавицы Улии, и железо искрится под молотом вещего Петри…
Вывел Жара на поводу к воротам. Оглянулся. У Хребта еще продолжалось винопитие. Крюк на воротах тяжелый, сразу не совладать, и Улеб долго с ним бился, пока откинул. Очутившись на шумной улице, вскочил в седло, двинул коня шагом, готовый сразить всякого, кто надумал бы заслонить путь.
И внезапно едва не наехал на какого-то нищего. Их, убогих, полным-полно слонялось близ ипподрома даже ночью.
При виде чудом увернувшегося от копыт оборванца Улеб вздрогнул и досадливо обронил по-роски:
— Чтоб тебе лопнуть, расселся на дороге!..
В зыбком уличном свете остроносое ушастое лицо нищего с нахлобученным до самых бесцветных бровей венком из сорных трав и увядших цветов казалось особенно жалостливым. Это жалкое, уродливое существо, наверно, умышленно вырвало клок грязной одежды в том месте на боку, где виднелась давняя, плохо зажившая, гноящаяся рана, чтобы ужасным ее видом вызывать сострадание прохожих.
Напуганный оборванец собрался было разразиться привычными воплями и стонами, чтобы заставить того, кто чуть не пришиб его своим конем, раскошелиться. Однако стоило нищему услышать упомянутые выше негромкие сердитые слова наездника, как он тут же замер безмолвно с раскрытым ртом и вытаращенными глазами.
Улеб, поглядывая по сторонам, поспешно миновал уродца, опасаясь, чтобы этот короткий эпизод не привлек к нему всеобщего внимания.
Только не было, к счастью, до него дела в этот час ни переодетым ищейкам, ни полуночным гулякам, ни шутам, ни торговцам, ни музыкантам, ни зевакам, ни ряженым. Мало ли конных толкалось среди развлекающейся пешей черни, мало ли их бороздило городскую сутолоку.
Звезды гасли в фиолетовом небе, угасало и гулянье в Константинополе, когда у крайнего дома по улице Меса раздался требовательный стук. Слуга громко спросил, не отпирая:
— Кто там?
— Мне нужен динат Калокир, сын стратига Херсонского, — послышалось в ответ.
— Этот дом принадлежит славному патрикию Калокиру, — затараторил на редкость словоохотливый слуга. — Но моего хозяина сейчас нет дома. У него, мудрейшего, забот хоть отбавляй, и никто тут не знает, где он, кормилец наш бесценный, в Священной Обители, у Золотого Рога или, возможно, отбыл в кастрон предков своих незабвенных.
— Как туда проехать? — спросил решительно голос за оградой.
— Туда?! Нужно ехать до Фессалоники, потом в сторону, в сторону. — В тоне болтливого слуги слышалась явная насмешка, он даже высунул нос, чтобы поглядеть на чудака, для которого, судя по всему, ничего не стоило тотчас же отправиться на край света ради свидания с Калокиром.
В четком, грациозном силуэте всадника было нечто такое, отчего ухмылка мигом слетела с лица слуги, и он почтительно пробормотал, словно просил прощения за свою развязность:
— Слишком далеко. Ты, как посужу, нездешний, а я… мы не ждали в столь поздний час важного гостя.
— Есть тут скопец по имени Сарам? — нетерпеливо перебил его юноша.
— Хозяин там, там и Сарам! — вырвалось у неисправимого балагура.
— Ты, я вижу, малый бойкий на язык, — миролюбиво заметил юноша. — Держи золотой и отвечай, могу ли я выкупить немедленно человека по имени Велко без ведома Калокира. Или хотя бы увидеть его.
— О щедрый! О великий муж! — восторженно вскрикнул слуга, пряча монету. — Я знаю такого, да, да, его зовут Велко, но, прости великодушно, всех молодых невольников и невольниц наш хозяин, да продлятся годы его бесконечно, увез с собой. Ах, какой умный и замечательный этот Велко! Как он любит меня! Как я его люблю!
— Сомневаюсь, — бросил всадник и тронул поводья.
— Постой, — опасливо озираясь, окликнул слуга юношу и тихо добавил: — Я понял, ты вовсе не друг нашему хозяину. Смекнул кое-что. Словом, я, Акакий, прозванный Молчуном, готов развязать свой язык до конца и выложить все, что знаю. Ведь ежели, к примеру, дашь мне еще золотой, узнаешь правду и о хозяине, да падет на его голову мешок с камнями, и о молодом булгарине, да спасет и сохранит его бог, и о Сараме, чтоб он изжарился в аду.
Захлебывающийся шепот этого болтуна, весь его многозначительный вид указывали на то, что он действительно мог сообщить важное и полезное. Улеб сунул в его ладонь еще солид.
— Говори да поживей, недосуг мне стоять посреди улицы.
— Я сейчас, сейчас, мигом, — забормотал Акакий и потянул коня за узду в тень маленького дворика, — лошадь здесь привяжи, ступай за мной, укроемся в пристройке, никто не услышит, все спят. А твой человек пусть снаружи присмотрит за воротами.
— Какой еще человек?
— Да твой же. Ты мне доверься, храбрейший. Нет мне милее того, кто намерен прищемить хозяина, да падут на его череп сто мешков с камнями! Скажи своему напарнику, пусть ожидает без шума.