Вскоре у полковника Кэткарта от ходьбы взад-вперед заныло в паху. Он снова сел за письменный стол, решив дать сложившейся военной обстановке зрелую и тщательную оценку. С видом делового человека, который знает, как взяться за работу, он достал большой блокнот и провел посредине листа вертикальную линию, разделив таким образом лист на две равные колонки, а наверху — горизонтальную линию. С минуту он критически разглядывал дело рук своих. Затем навалился грудью на стол и вверху, над левой колонкой, неразборчивым, кудреватым почерком написал: «Синяки и шишки!!!», а над колонкой справа — «Пироги и пышки!!!!!». Затем откинулся на спинку кресла, чтобы взглянуть на свою схему взглядом стороннего наблюдателя. Схема радовала взор. После нескольких секунд торжественного обдумывания он старательно послюнявил кончик карандаша и под заголовком «Синяки и шишки!!!» аккуратно, соблюдая интервалы, написал:

«Феррара.

Болонья (передвижка линии фронта на карте).

Тир.

Голый человек в строю (после Авиньона)». Затем приписал:

«Пищевое отравление (во время Болоньи).

Стоны (эпидемия во время инструктажа перед вылетом на Авиньон)». И добавил:

«Капеллан (каждый вечер околачивается в офицерском клубе)».

Хотя полковник и не любил капеллана, он решил проявить к нему милосердие и под заголовком «Пироги и пышки!!!!!» тоже написал:

«Капеллан (каждый вечер околачивается в офицерском клубе»). Тем самым две записи о капеллане нейтрализовали друг друга. Рядом с «Феррара» и «Голый человек в строю (после Авиньона)» он приписал:

«Йоссариан!» Рядом с «Болонья (передвижка линий фронта на карте)», «Пищевое отравление (во время Болоньи)» и «Стоны (эпидемия во время инструктажа перед вылетом на Авиньон)» он смело и решительно вывел:

"?»

Приписка"?» означала, что он хотел немедленно выяснить, сыграл ли Йоссариан в этих событиях какую-либо роль.

Внезапно рука его задрожала, и дальше писать он не смог. Он с ужасом поднялся на ноги и, чувствуя, как липкий пот течет по его тучному телу, кинулся к открытому окну глотнуть свежего воздуха. Взгляд его упал на тир, затем полковник вдруг с горестным воплем обернулся, и его глаза с безумным, лихорадочным блеском неистово заметались по стенам кабинета, словно из каждого угла лезли полчища Йоссарианов.

Никто не любил полковника. Генерал Дридл его ненавидел, хотя генерал Пеккем любил его: впрочем, полковник был в этом не уверен, поскольку помощник генерала Пеккема полковник Карджилл — человек, обуреваемый честолюбивыми замыслами, — пакостил полковнику при каждом удобном случае. «Кроме меня, — думал Кэткарт, — единственный хороший полковник — это мертвый полковник», а единственным полковником, который внушал ему доверие, был полковник Модэс, но даже он действовал заодно со своим тестем, генералом Дридлом. Милоу, конечно, приносил полковнику Кэткарту пироги и пышки, хотя тот факт, что самолеты Милоу разбомбили свой собственный полк, принес ему обильный урожай синяков и шишек, несмотря на то, что Милоу полностью утихомирил всех недовольных, обнародовав цифры огромных прибылей, вырученных синдикатом в результате сделки с противником. Милоу убедил всех, что бомбардировка своего аэродрома — хоть и удар со стороны частного предпринимательства, но удар похвальный и весьма прибыльный. Полковник не чувствовал себя спокойным за Милоу: командиры других полков все время пытались переманить Милоу. Кроме того, на шее у полковника висел этот паршивый Вождь Белый Овес, который, как утверждал паршивый лентяй капитан Блэк, был единственным виновником того, что во время осады Болоньи кто-то передвинул на карте линию фронта. Полковнику Кэткарту нравился Вождь Белый Овес, ибо каждый раз, напившись, Вождь Белый Овес давал по носу этому паршивому полковнику Модэсу, если тот оказывался под рукой. Полковнику Кэткарту хотелось, чтобы Вождь Белый Овес начал бить по толстой морде и подполковника Корна, который тоже был паршивым пронырой. В штабе двадцать седьмой воздушной армии кто-то имел зуб на полковника Кэткарта и возвращал каждый раз его доклады с оскорбительной резолюцией. Подполковник Корн подкупил тамошнего писаря, умного малого по фамилии Уинтергрин, чтобы через него попытаться выяснить, кто там гадит полковнику Кэткарту. Полковнику пришлось признать, что потеря самолета над Феррарой при втором заходе на цель, разумеется, не принесла ему ничего хорошего, как и исчезновение в облаке другого самолета — событие, которое он забыл занести в соответствующую рубрику. Он пытался изо всех сил вспомнить, исчез ли Йоссариан вместе с самолетом в облаке или нет, но сообразил, что этого никак не могло быть, поскольку он слоняется вокруг и распускает вонь по поводу каких-то пяти паршивых дополнительных вылетов.

«Может, и вправду, норма в шестьдесят вылетов слишком велика для летчиков, — рассуждал полковник Каткарт, — если Йоссариан отказывается выполнять ее». Но тут он вспомнил, что, заставив пилотов своего полка сделать больше вылетов, чем летчики других частей, он добился блестящего успеха. Как часто говаривал подполковник Корн:

— Война войной, а служба службой. Чтобы отличиться, командиру необходимо сделать какой-то драматический жест, скажем, установить более высокую, чем у соседей, норму боевых вылетов. Никто из генералов пока, кажется, не возражал против действий полковника, хотя, насколько он мог заметить, его рвение и не произвело на них особого впечатления, и это навело его на мысль, что, наверное, шестьдесят вылетов — мало и придется повысить норму сразу до семидесяти, восьмидесяти, сотни, даже до двух сотен, трех сотен или до шести тысяч вылетов.

Конечно, ему было бы гораздо лучше служить под началом столь учтивого человека, как генерал Пеккем, чем под началом невоспитанного мужлана генерала Дридла, ибо на стороне генерала Пеккема были проницательность, ум и образованность, следовательно, он мог в полной мере понять полковника Кэткарта и оценить его по заслугам. Правда, генерал Пеккем не давал полковнику ни малейшего повода думать, что он понимает его и ценит по заслугам. Но полковник Кэткарт отдавал себе отчет в том, что явная, грубая похвала или одобрение вовсе ни к чему в отношениях между такими утонченными, уверенными в себе личностями, как он и генерал Пеккем, которые могут издали симпатизировать друг другу и понимать друг друга без слов. Вполне достаточно того, что они — люди одного круга, и полковник Кэткарт знал, что его повышение — дело времени и нужно, набравшись терпения, благоразумно ждать, хотя самолюбие его страдало оттого, что генерал Пеккем никогда намеренно не искал его общества, и оттого, что, когда полковник Кэткарт оказывался рядом с Пеккемом, генерал старался произвести на него впечатление своими афоризмами и эрудицией точно в такой же степени, как и на других офицеров и даже на нижние чины, стоящие поблизости. То ли полковник Кэткарт не раскусил генерала Пеккема, то ли генерал Пеккем вовсе и не был такой уж тонкой, блестящей, умной, дальновидной личностью, какой он старался казаться. Может быть, на самом-то деле как раз генерал Дридл был отзывчивым, очаровательным, блестящим и утонченным и под его началом полковнику Кэткарту было бы куда лучше.

Внезапно полковник Кэткарт, потеряв всякое представление о том, с кем он в каких отношениях, начал стучать кулаком по кнопке звонка: ему хотелось, чтобы подполковник Корн как можно скорее вбежал в кабинет и заверил его, что все его, полковника Кэткарта, любят, что Йоссариан — всего лишь плод его больного воображения и что он, полковник, добился ошеломительных успехов в своей блестящей и доблестной борьбе за генеральские погоны.

На самом же деле у полковника Кэткарта не было ни малейших шансов стать генералом. Во-первых, потому что на свете существовал экс-рядовой первого класса Уинтергрин, который тоже хотел стать генералом и посему всегда искажал, портил, отвергал или засылал по неправильному адресу любую проходящую через его руки корреспонденцию, имеющую касательство к полковнику Кэткарту и могущую пойти полковнику на пользу. А во-вторых, потому что один генерал уже имелся в наличии — генерал Дридл, который, в свою очередь, знал, что генерал Пеккем метит на его место, но не знал, как этому воспрепятствовать. Генерал Дридл, командир авиабригады, был грубоватый приземистый человек. Ему едва перевалило за пятьдесят. У него был приплюснутый красный нос, серые глазки, запрятанные в припухшие веки с белыми пупырышками, и грудь колесом. При нем постоянно находились медсестра и зять. Когда генерал Дридл недобирал спиртного, он впадал в глубокую задумчивость. Старательно выполняя свои прямые обязанности, генерал Дридл потерял в армии понапрасну слишком много лет, а сейчас наверстывать упущенное было уже поздно. Омоложенные кадры высшего командного состава сомкнули свои ряды, в которых для Дридла не нашлось места, и, растерявшись, он не знал, как ему наладить с ними сотрудничество. Стоило ему забыться, и его тяжелое одутловатое лицо становилось грустным и озабоченным, как у человека, сломленного жизнью. Генерал Дридл крепко пил. Настроение у него постоянно менялось, и предсказать его было совершенно невозможно. «Война — это ад», — частенько говаривал он, пьяный или трезвый, и он в самом деле так думал, но это не мешало ему неплохо наживаться на войне и вовлечь в этот бизнес своего зятя, хоть они то и дело цапались.