У Скарлетт не было ни времени, ни охоты нянчиться с ним, но когда это делала Мелани, в ней пробуждалась ревность. Увидав однажды, как он кувыркается через голову на постели Мелани, падая при этом прямо на нее, Скарлетт в сердцах отвесила ему подзатыльник.
— Ты что — совсем очумел? Разве можно так прыгать на тетю — ты же знаешь, что тетя больна! Ступай сейчас же во двор, играй там, и чтоб больше я тебя здесь не видела!
Но Мелани тонкой, как плеть, рукой притянула к себе плачущего ребенка.
— Полно, полно, Уэйд. Ты же не хотел прыгнуть на меня, правда? Он мне нисколько не мешает, Скарлетт. Позволь ему побыть со мной. Позволь мне поиграть с ним. Это же единственное, что я могу делать, пока не поправлюсь, а у тебя достаточно хлопот и без него.
— Не дури, Мелли, — сухо сказала Скарлетт. — Ты и так слишком туго идешь на поправку, а если Уэйд будет прыгать у тебя на животе, лучше тебе от этого не станет. И если я еще раз застану тебя, Уэйд, у тети на постели, ты получишь от меня хорошую трепку. И перестань шмыгать носом. Вечно ты носом шмыгаешь. Постарайся быть мужчиной.
Уэйд убежал в слезах и спрятался под домом. Мелани закусила губу, и у нее тоже выступили слезы на глазах, а Мамушка, наблюдавшая эту сцену, нахмурилась и жарко задышала. Но никто не осмеливался перечить Скарлетт в эти дни. Все боялись ее острого языка и этого нового злого существа, которое, казалось, в нее вселилось.
Скарлетт безраздельно властвовала теперь в имении, и, как это нередко бывает, столь внезапно полученная власть развязала все дремавшие в ней дурные инстинкты. Не будучи от природы злой, она вместе с тем была так напугана и так не уверена в себе, что становилась грубой, боясь, как бы ее несостоятельность не обнаружилась и не пошатнула ее авторитета. А кроме того, прикрикнуть и увидеть, что тебя боятся, было иной раз даже приятно. Это давало облегчение донельзя напряженным нервам. Она и сама замечала иной раз, что характер у нее меняется. Порой, видя, как после какого-нибудь ее не допускающего возражений приказа у Порка обиженно выпячивается губа, или слыша, как Мамушка бормочет себе под нос: «До чего же некоторые воображать здесь стали…», она удивлялась на самое себя: где же ее хорошие манеры и воспитанность? Всю мягкость, всю учтивость, которые постоянно старалась привить ей Эллин, — все как ветром сдуло, сдуло, словно листья с веток при первом холодном дыхании осени.
Как часто говорила ей Эллин: «Будь тверда, но неизменно вежлива с теми, кто тебе служит, особенно с неграми». Но если она будет с ними вежлива, они так целый день и просидят на кухне, вспоминая доброе старое время, когда дворовую челядь не посылали работать в поле.
«Люби своих сестер, береги их. Будь всегда добра к недужным и скорбящим, — говорила Эллин. — Помогай людям в беде».
Но она не могла сейчас любить своих сестер. Они камнем висели у нее на шее. Что касается заботы о них, то разве она не купает их, не расчесывает им волосы? Разве она не кормит их, хотя для этого ей приходится ежедневно отмерять пешком милю за милей, чтобы принести горстку овощей? Разве не научилась она доить корову, хотя душа у нее каждый раз уходит в пятки, стоит этому рогатому чудовищу, уставясь на нее, помотать головой? Ну, а стараться быть к сестрам доброй — это пустая трата времени. Если она будет чересчур к ним добра, они еще, пожалуй, долго проваляются в постели, в то время как ей нужно, чтобы они побыстрее встали на ноги и в ее хозяйстве прибавилось две пары рук.
Поправлялись они медленно и все еще лежали в постели — совсем слабые, тощие. А пока они находились без сознания, мир вокруг них изменился неузнаваемо. Пришли янки, убежали негры, умерла их мать. Этому невозможно было поверить, и их разум отказывался эти три факта принять. Порой им казалось, что ничего не произошло, — просто у них продолжается бред. Не могла же Скарлетт в самом деле так измениться. Когда она, облокотясь о спинку кровати, принималась втолковывать, какую работу намерена поручить им, лишь только они поправятся, сестры смотрели на нее как на чудовище. У них не умещалось в голове, что на плантации больше нет той сотни рабов, которая эту работу выполняла. У них не умещалось в голове, что благородные девушки из семьи О'Хара должны заниматься грубым физическим трудом.
— Но, сестричка, дорогая, — пролепетала как-то раз Кэррин, и ее нежное детское личико стало совсем белым от страха, — я же не могу щепать лучину! Что будет с моими руками!
— А ты погляди на мои, — сказала Скарлетт и с жесткой улыбкой поднесла к глазам сестры свои загрубевшие, покрытые волдырями и мозолями ладони.
— По-моему, это гадко — так разговаривать с малышкой, да и со мной тоже, — вскричала Сьюлин. — По-моему, ты все лжешь и нарочно стараешься нас запугать. Послушала бы тебя мама! Она бы не позволила так с нами разговаривать! Щепать лучину! Еще чего не хватало!
Сьюлин с бессильной злобой поглядела на старшую сестру, ни секунды не сомневаясь, что Скарлетт говорит все это лишь для того, чтобы их позлить. Сьюлин только что была на краю смерти и потеряла мать. Она чувствовала себя ужасно одинокой, и ей было страшно и хотелось, чтоб ее жалели, ласкали и баловали. А вместо этого Скарлетт каждый день, став в ногах кровати, с каким-то новым гадким блеском в зеленых, чуть раскосых глазах с удовлетворением отмечала, что сестры идут на поправку, и принималась перечислять их обязанности: стелить постели, стряпать, таскать воду из колодца, щепать лучину. И можно было подумать, что ей даже доставляет удовольствие сообщать им все эти чудовищные вещи.
А Скарлетт и вправду делала это не без удовольствия. Она держала в страхе всех негров и тиранила сестер не только потому, что напряжение, усталость, заботы не оставляли в ее душе места для участливости, а еще и потому, что таким способом она срывала на других накопившуюся в сердце горечь: ведь все внушенные матерью представления о жизни оказались ложными.
Все, чему учила ее Эллин, обернулось совершенно непригодным теперь, и душа Скарлетт была смятена и уязвлена. Ей не приходило в голову, что Эллин не могла предусмотреть крушение мира, в котором она жила и растила своих дочерей, не могла предугадать, что у них уже не будет того положения в обществе, к которому она их так искусно готовила. Скарлетт не понимала, что Эллин, уча ее быть доброй, мягкой, уступчивой, честной, правдивой и скромной, видела впереди вереницу мирных, небогатых событиями лет, во всем подобных ее собственной размеренной жизни. Судьба вознаграждает женщин, которые живут по этим законам, говорила Эллин.
И охваченная отчаянием Скарлетт думала: «Все, все, чему она меня учила, ничем, ну, ничем не может мне помочь теперь! Какая мне польза от того, что я буду доброй? Что мне это даст, если я буду мягкой, уступчивой? Куда больше было бы толку, если бы она научила меня пахать или собирать хлопок, как негры. О мама, ты была не права!»
Она не понимала, что упорядоченный мир Эллин рухнул, вытесненный иным миром, со своими грубыми законами, с иными мерками и ценностями. Она видела только — так ей казалось, — что ее мать была не права, и в ней стремительно совершались перемены, жизненно необходимые, чтобы во всеоружии встретить этот новый мир, для которого она не была подготовлена.
Неизменной осталась только ее любовь к Таре. Всякий раз, когда она, усталая, возвращалась домой с плантации и перед ней возникало невысокое белое здание, сердце ее преисполнялось любовью и радостью от приближения к родному очагу. И всякий раз, когда, выглянув из окна, она видела зеленые пастбища, и красную пахоту, и высокую громаду темного тонкоствольного девственного леса, у нее захватывало дух от красоты этой земли. Только эта частица ее души, только любовь к отчему краю с его грядой мягких, округлых красных холмов, к этой прекрасной, плодородной земле — то алой, как кровь, то густо-багряной, то кирпично-тусклой, то киноварно-пурпурной, из года в год творящей чудо — зеленые кусты, обсыпанные белыми пушистыми клубочками, — только эта любовь не претерпела изменений. Ведь нигде на всей планете не было земли, подобной этой.