Я бросаю гранату наугад вперед, во что-то чернеющее. Бросаюсь рывком. Чувствую каждую мышцу в своем теле, каждый нерв. Мелькают в темноте, точно всполохнутые птицы, фигуры. Отдельные вскрики, глухие удары, выстрелы, матерщина сквозь зубы. Траншея. Осыпающаяся земля. Путаются под ногами пулеметные ленты. Что-то мягкое, теплое, липкое… Что-то вырастает перед тобой. Исчезает…

Ночной бой. Самый сложный вид боя. Бой одиночек. Боец здесь все. Власть его неограниченна. Инициатива, смелость, инстинкт, чутье, находчивость – вот что решает исход. Здесь нет массового, самозабвенного азарта дневной атаки. Нет чувства локтя. Нет «ура», облегчающего, все закрывающего, возбуждающего «ура». Нет зеленых шинелей. Нет касок и пилоток с маленькими мишенями кокард на лбу. Нет кругозора. И пути назад нет. Неизвестно, где перед, где зад.

Конца боя не видишь, его чувствуешь. Потом трудно что-либо вспомнить. Нельзя описать ночной бой или рассказать о нем. Наутро находишь на себе ссадины, синяки, кровь. Но тогда ничего этого нет. Есть траншея… заворот… кто-то… удар… выстрел… гашетка под пальцем, приклад… шаг назад, опять удар. Потом тишина.

Кто это? Свой… Где наши? Пошли. Стой!.. Наш, наш, чего орешь…

Неужели заняли сопку? Не может быть. С какой же стороны немцы? Куда они делись? Мы с той стороны ползли. Где Карнаухов?

– Карнаухов! Карнаухов!

– А они там – впереди.

– Где?

– Там, у пулемета.

Где-то далеко впереди строчит уже наш пулемет.

– 11 -

Карнаухов потерял пилотку. Шарит в темноте под ногами.

– Хорошая, суконная. Всю войну воевал в ней. Жаль.

– Утром найдешь. Никто не заберет.

Он смеется:

– Ну что, товарищ комбат? Взяли все-таки сопку?

– Взяли, Карнаухов. Взяли! – И я тоже смеюсь, и мне хочется обнять и расцеловать его.

На востоке желтеет. Через час будет совсем уже светло.

– Пошлите кого-нибудь на КП, пускай связь тянут.

– Послал уже. Через полчаса сможем с майором разговаривать.

– Людей не проверяли?

– Проверял. Налицо пока десять. Четырех еще нет. Пулеметчики все. Ручных я уже расположил. А станковый – вот здесь, по-моему, не плохо. Второй же…

– Второй – туда, правее. Видите? – говорю я.

– Может, сходим посмотрим?

– Сходим.

Мы идем вдоль траншеи. Наклоняясь, рассматриваем, нет ли пулеметных ячеек. Оборона у немцев, по всему видно, круговая. Самих немцев не видно и не слышно.

Стреляют где-то правее и левее – на участке первого и третьего батальонов. Глаза привыкли уже к темноте. Кое-что можно уже разобрать. Раза два наталкиваемся на трупы убитых немцев. За «Красным Октябрем» все еще что-то горит.

– А где Сендецкий?

– Я здесь, – неожиданно раздается в темноте голос. Потом появляется и фигура.

– Мотай живо на КП. Скажи Харламову, чтоб срочно снимал людей со старых окопов и соединялся с нашим правым флангом. По дороге уточни его фланг. По-моему, за тем кустом уже конец. Так, что ли, Карнаухов?

– Да, дальше никого уже нет.

– Понятно, Сендецкий? Давай! Одна нога здесь, другая – там.

Сендецкий исчезает. Мы находим место для пулемета и возвращаемся назад. В темноте натыкаемся на кого-то.

– Комбат?

– Комбат. А что?

– Блиндаж мировой нашел. Идемте посмотрим. Такого еще не видали.

Голос Чумака.

– Ты что здесь делаешь?

– То же, что и вы.

– А ты ж шабашить собирался.

– Мало ли что собирался…

Чумак вдруг останавливается, и я с разгону налетаю на него.

– Ну… Чего стал?

– Слушайте, комбат… Ведь вы же, оказывается…

– Что?

– Я думал, вы поэт, стишки пишете… А выходит…

– Ну, ладно, веди.

Он ничего не отвечает. Мы идем дальше. Подымается легкий ветерок. Приятно шевелит волосы, забирается через воротник под гимнастерку, к самому телу. Голова слегка кружится, и в теле какая-то странная легкость. Так бывает весной, ранней весной, после первой прогулки за город. Пьянеешь от воздуха, ноги с непривычки болят, все тело слегка ломит, и все-таки не можешь остановиться и идешь, идешь, идешь куда глаза глядят, расстегнутый, без шапки, вдыхая полной грудью теплый, до обалдения ароматный весенний воздух.

Взяли все-таки сопку. И не так это сложно оказалось. Видно, у немцев не очень-то густо было. Оставили заслон, а сами за «Красный Октябрь» взялись. Но я их знаю, так не оставят. Если не сейчас, то с утра обязательно отбивать начнут. Успеть бы только сорокапятимиллиметровки сюда перетащить и овраг оседлать. Начнет сейчас Харламов возиться – искать, укладывать, раскачиваться. Там, правда, начальник связи с ним. Вдвоем осилят, не так уж и сложно. Лопаты синицынские все еще у меня, до утра бойцы окопаются, а завтра ночью начну мины ставить.

Вифлеемская звезда сейчас уже над самой головой. Зеленоватая, немигающая, как глаз кошачий. Привела и стала. Вот здесь – и никуда больше.

Луна выползла, болтается над самым горизонтом, желтая, не светит еще. Кругом тихо, как в поле. Неужели правда, что здесь бой был?

* * *

Потом мы сидим в блиндаже. Глубокий, в четыре наката и сверху еще земли с полметра. Дощатые стены, оклеенные бумагой вроде клеенки. Над ломберным столиком с зеленым сукном и гнутыми ножками открытки веером – еловая веточка с оплывшей свечкой, круглоглазый мопс, опрокинувший чернильницу, гном в красном колпаке и ангел, плывущий по небу. Чуть повыше – фюрер, экзальтированный, с поджатыми губами, в блестящем плаще.

На столе лампа с зеленым абажуром. Штук пять бутылок. Шпроты. Лайковые перчатки, брошенные на койку.

Чумак чувствует себя хозяином, наливает коньяк в тонконогие с монограммами бокалы.

– Позаботился все-таки фюрер о нашем желудке… Спасибо ему.

Коньяк хороший, крепкий, так и захватывает дух. Карнаухов выпивает и сейчас же уходит. Чумак с любопытством рассматривает переплетающиеся виноградные лозы на бутылочных этикетках.

– А рука у вас тяжелая, лейтенант. Никогда не думал.

– Какая рука? – Золотистые глаза смеются.

– Да вот эта, в которой папироса у вас. Ничего не понимаю.

– А у меня вот до сих пор левое плечо как чужое.

– Какое левое плечо?

– А вы не помните? – И он весело хохочет, запрокинув голову. – Не помните, как огрели меня автоматом? Со всего размаху. По левой лопатке.

– Постой… Постой… Когда же это?

– Когда? Да с полчасика тому назад. В окопе. За немца приняли. И как ахнули!.. Круги только и пошли. Хотел со зла ответить. Да тут фриц настоящий подвернулся. Ну, дал ему…

Я припоминаю, что действительно кого-то бил автоматом, но в темноте не разобрал – кого.

– За такой удар и часики не жалко, – говорит Чумак, роясь в кармане. Хорошие. На камнях. Таван-Вач.

Мы оба смеемся.

В блиндаж вваливаются связисты с ящиками, с катушками. Дышат, как паровозы.

– Еле добрались. Чуть к фашистам в гости не попали.

– Как так?

Белесый с водянистыми глазами связист, отдуваясь, снимает через голову аппарат.

– Да они там по оврагу, как тараканы, ползают.

– По какому оврагу?

– По тому самому… где передовая у нас шла. Глаза у Чумака становятся вдруг маленькими и острыми.

– Ты один или с хлопцами? – спрашиваю я.

– А хлопцы ни при чем. Я и сам сейчас… Схватив автомат и забыв даже бушлат надеть, исчезает в дверях.

Неужели отрезали? Связисты тянут сквозь дверь провод.

– Это точно, что немцы в овраге?

– Куда уж точнее, – отвечает белесый, – нос к носу столкнулись. Человек пять ползло. Мы еще по ним огонь открыли.

– Может, то наши новую оборону занимали?

– Какое там наши. Наши еще в окопах сидели, когда мы пошли. Командира взвода еще по пути встретили, что с горлом перевязанным ходит. Начальника штаба искал.

– А ну давай, соедини с батальоном. Белесый навешивает на голову трубку.