Ширяев сидит в блиндаже – насупленный, расстегнутый, перевязанная рука на столе.

– Можешь поздравить.

– С чем?

– Фрицы в танк забрались.

– В какой?

– В семерку.

– Успели, черт…

– Час тому назад. Перешли в контратаку и забрались.

– А мы?

– Что мы? Ни одного бронебойного и зажигательного. Как горох отскакивают.

– Фу-ты, черт… А комдив приказал захватить его. В дот превратить… И тот вытащить…

– В том три трака перебито…

– До ночи ни черта не сделаем…

– Ни черта… Танкисты ругаются на чем свет стоит.

– Ну и пусть ругаются… А ночью мы с Гаркушей расчистим поле одиннадцать-бис, пусть меняют траки и вытягивают свой танк.

– А дальше что? Как эту чертову семерку захватишь?

– Рыть ход. Другого выхода нет.

– М-да… – Ширяев почесал нос. – Ладно, посмотрим. Сначала надо этот вытащить.

Ни один день в моей жизни не тянется так долго, как этот. Не знаю, куда себя приткнуть. Слоняюсь по передовой. Искурил трехдневную норму табака.

Немцы сидят в танке, пытаются повернуть пушки в нашу сторону, но башню заело, и у них ничего не получается. К вечеру устанавливают под ним пулемет и без устали начинают сечь по нашему танку.

Наконец наступает долгожданная ночь. Лихорадочно с Гаркушей снимаем мины с 11-бис, танкисты меняют траки – повезло еще, что повреждены они с нашей стороны, – и до восхода луны танк своим ходом возвращается в наше расположение. Это уже успех. Большой успех… Теперь надо приниматься за другой, за эту чертову семерку.

– 2 -

В прошлую империалистическую войну, – я где-то об этом читал, – в сводках воюющих держав долгое время фигурировал «домик паромщика» – жалкое строеньице где-то на берегу Марны или Соммы, ставшее объектом ожесточенной борьбы. В сводках Информбюро наш танк не упоминается, в сообщениях главной квартиры фюрера, по-видимому, тоже нет. Но у нас в полку в течение добрых двух недель он спрягается и склоняется на все лады, фигурирует во всех донесениях, в виде черного, жирного ромба красуется на всех схемах и планах, торчит болезненной занозой на стыке первого и второго батальонов, многим, в том числе и мне, не дает спать и черт его знает сколько раз снится, хотя вообще сны на фронте – явление редкое.

Трудно сказать, скольких человеческих жизней он нам стоил, сколько снарядов и мин всех калибров и сортов было выпущено по нему с нашей стороны. В радиусе двадцати метров вокруг него земля буквально вспахана. Как-то ночью немцы выкрашивают его в белый цвет, чтобы черные, закопченные бока его не так выделялись на снежном фоне окружающей местности. Раза два мы его поджигаем, и он долго, отвратительно коптит небо… Иногда мы подбиваем один из пулеметов – теперь у них там два, но через час там появляется новый. Немцы подтягивают к танку ход сообщения. Мы тоже копаем к нему траншею, но немцы обгоняют нас, танк в их руках, и копать они могут с двух сторон.

А людей нет. В батальонах всего по девять-десять активных штыков. Бывает и меньше. Бойцы с десятидневным стажем считаются уже стариками. Во втором батальоне однажды в течение суток оборону держали два пулемета и 45-миллиметровая пушка. Стрелки все вышли из строя.

Раз в три ночи приходит пополнение – озябшие, дующие в ладони юнцы, топчутся как раз у нашей землянки, получают обмундирование – валенки, тулупы, меховые рукавицы.

– Это что, дяденька, Сталинград?

– Сталинград.

– А где же дома?

– Домов нет. Были дома. Юнцы переглядываются.

– А хлеба по скольку дают?

– По восемьсот!

– И приварок?

– И приварок.

– А строевой занимаются здесь?

– Нет. Не занимаются.

– Слава богу…

И красноносые, покрытые пушком физиономии улыбаются. Потом их выстраивают, выкрикивают фамилии и уводят на передовую. Иногда только половина доходит до окопов – они пугаются мин, бросаются врассыпную…

Немцы бешено, остервенело сопротивляются. Еженощно трехмоторные «юнкерсы» сбрасывают им боеприпасы. Где-то там, западнее, кольцо сжимается, стягивается, но здесь, на берегу Волги, передовая не сдвигается ни на метр.

Вторую неделю по Волге идет сало, или шуга, как ее здесь называют. Сообщение с левым берегом осложняется. Боеприпасов не хватает. Батареи на этом берегу – артиллерийские и минометные – получают строгие лимиты на снаряды, а ночной тревожащий огонь из винтовок вообще запрещается. Артиллеристы воруют друг у друга снаряды.

С продуктами тоже неважно. Снабжают нас «кукурузники». Сбрасывают по ночам завернутые в рогожу тюки с сухарями и концентратами. Адресатом считает себя всякий находящийся по эту сторону Волги. Кто увидел, тот и забрал, кому свалилось на голову – тот и хозяин. «Чумаковцы» – разведчики – проявляют бешеную активность. Раза два Чумака вызывают к самому комдиву. Оттуда он приходит злой и красный.

– Отдай этим соплякам из сорок пятого два мешка сухарей, – бросает на ходу старшине, – и скажи, что в следующий раз морду им наклепаю, если так вести себя будут.

И старшина ворча вытягивает мешки с сухарями, – в углу у него целый склад.

Так идет жизнь.

Громыхает артиллерия, строчат пулеметы, разведчики ходят за «языком», Устинов – дивинженер – одолевает меня бумажками, но я их не читаю. «Чертов танк», «проклятая семерка» – как прозвали его бойцы, не дает мне житья.

Траншея почти не подвигается, грунт как камень, лопаты ломаются, кирки не берут, тол весь вышел, аммонит дрянной, а главное, немцы! Буквально поливают место работы свинцовым дождем, стреляют из минометов, бросают гранаты.

К концу недели мы прокапываем еле-еле десять метров – меньше полутора метров за ночь. Теряю половину своего взвода – троих убитыми, остальных ранеными. Ко всему еще Агнивцев заболевает чем-то похожим на тиф, и его отправляют в медсанбат. За ним отправляется Валега. Стерегущий на той стороне лошадей ездовой Кухарь попадается на краже овса и угождает в штрафной батальон. Кроме Валеги, его некем заменить. Остается нас четверо я, Лисагор, Гаркуша и Тугиев…

Траншею прекращаю копать.

– 3 -

Как-то вечером приходит с левого берега Лазарь – начфин. Весь белый и дымящийся от мороза вваливается ко мне в землянку. Замерзшими, негнущимися пальцами вытягивает водку из кармана.

– По случаю взятия танка. Вспрыснуть надо…

Лисагор смеется. Я ничего не отвечаю. Мне уже надоели эти розыгрыши. Нет человека в полку, который не шутил бы по поводу моего танка. Даже тихий, скромный Лазарь – и тот вот острит.

– Иди ты знаешь куда?

Лазарь удивленно пожимает плечами.

– А у нас, на той стороне, слух распространился – будто красный флаг уже на танке…

– Вот приходите с той стороны и берите его, а потом уже слухи распространяйте.

Лазарь улыбается, скидывает шинель, сапоги, забирается на койку.

– Мороз такой, что голова трещит. К утру, наверное, Волга станет.

– Давно пора. Может, тол тогда подвезут. Лисагор раскупоривает бутылку.

– Взрывать, что ли, танк собрались? – спрашивает Лазарь.

– Какой там танк. Землю, а не танк. Земля знаешь какая?

– Вы что, подкапываетесь под него?

Лисагор так и застывает с бутылкой в руке. Меня тоже точно током ударяет. Вот дураки! Неделю мучаемся под немецким огнем, а такая простая мысль до сих пор не пришла в голову…

– Лазарище, будь ты проклят, золотая голова! Где ты только учился?

Подкопаться! Просто, как колумбово яйцо! Ближе всего к танку от крайней правой фарберовской землянки. Метров тридцать, не больше. Вал около нее высокий – метра полтора. Немцы даже не увидят, как мы землю выкидывать будем. А грунт на глубине не такой мерзлый.

– Здорово, черт возьми! – Лисагор хватает карандаш. – И людей много не надо. Копать сможет один человек – только часто менять. Один копает, другой землю вытягивает, двое разравнивают и маскируют. Восемь – десять человек с гаком хватит. Если дивизионных саперов человек пять подкинут – дня за три-четыре сделаем. Правда, инженер?