У Абросимова начинает подергиваться губа. Обычно добродушное, мягкое лицо Бородина становится красным, щеки трясутся.

– Я знаю, как ты кричал там… Как пистолетом размахивал.

Он отпивает еще глоток чаю из стакана.

– Приказ на войне свят. Невыполнение приказа – преступление. И выполняется всегда последнее приказание. И люди его выполнили и лежат сейчас перед нашими окопами. А Абросимов сидит здесь. Он обманул своего командира полка. Он превысил свою власть. А люди погибли. Все. По-моему, достаточно.

Майор тяжело опускается на табуретку. Абросимов как сидел, так и сидит, – руки на коленях, глаза в стенку. Астафьев, наклонив голову, что-то старательно и быстро пишет.

Говорят еще несколько человек. Потом я. За мной – Абросимов. Он краток. Он считает, что баки можно было взять только массированной атакой. Вот и все. И он потребовал, чтобы эту атаку осуществили. Комбаты берегут людей, поэтому не любят атак. Баки можно было только атакой взять. И он не виноват, что люди недобросовестно к этому отнеслись, струсили.

– Струсили?.. – раздается откуда-то из глубины трубы.

Все оборачиваются. Неуклюжий, на голову выше всех окружающих, в короткой, смешной шинелишке своей, протискивается к столу Фарбер.

– Струсили, говорите вы? Ширяев струсил? Карнаухов струсил? Это вы о них говорите?

Фарбер задыхается, моргает близорукими глазами – очки он вчера разбил, щурится.

– Я все видел… Собственными глазами видел… Как Ширяев шел… И Карнаухов, и… все как шли… Я не умею говорить… Я их недавно знаю… Карнаухова и других… Как у вас только язык поворачивается. Храбрость не в том, чтоб с голой грудью на пулемет лезть. Абросимов… капитан Абросимов говорил, что приказано было атаковать баки. Не атаковать, а овладеть. Траншеи, придуманные Ширяевым, не трусость. Это прием. Правильный прием. Он сберег бы людей. Сберег, чтоб они могли воевать. Сейчас их нет. И я считаю… – Голос у него срывается, он ищет стакан, не находит, машет рукой. Я считаю, нельзя таким людям, нельзя им командовать…

Фарбер не находит слов, сбивается, краснеет, опять ищет стакан и вдруг сразу выпаливает:

– Вы сами трус! Вы не пошли в атаку! И меня еще при себе держали. Я все видел… – И, дернув плечом, цепляясь крючками шинели за соседей, протискивается назад.

Я выхожу вслед за ним во двор. Он стоит, прислонившись к трубе.

– Хорошо говорили, Фарбер. Он вздрагивает:

– Какое там хорошо. Все спуталось в голове. Как посмотрю на него, так, знаете… И сидит себе спокойно, огрызается еще. Нет… Нет. Не то все это.

Он тяжело дышит.

– Последних моих двух стариков убило. Ермака и Переверзева. Вы их не помните? Один моряк, другой комбайнер, кажется. Неразлучные друзья. Спали, пили, ели вместе. Да вы знаете их. Фокусник один из них был.

– А тот молоденький командир взвода, забыл его фамилию, с седой прядью, ваш был?

– Калабин? Командир пульроты. Мальчик совсем еще. И недели у нас не пробыл. Из госпиталя прибыл – все рассказывал, как манной кашей их там закармливали.

– Новых командиров не прислали еще?

– Командиров роты из первого и третьего батальона прислали. А на взводы сержантов пока поставил. Адъютанта старшего пока нет.

– Без адъютанта трудновато, – соглашаюсь я. Почему-то я совершенно спокоен сейчас за Фарбера. В его манере говорить, в общем тоне появились какие-то новые, твердые нотки. Их раньше не было.

– А что с Ширяевым? Так и не узнали точно?

– Кажется, не очень серьезно. Череп цел, а с рукой не знаю что. Крови мало было, но болталась, как тряпка.

– Правая?

– Нет, левая…

– И то хорошо…

– Не хотел уходить. Ругался. Все равно, говорит, вернусь. Хотите или не хотите, а вернусь. А с Абросимовым хоть на краю света, а встречусь.

– Не завидую Абросимову, кулачок у Ширяева – дай бог…

Мы еще некоторое время разговариваем, потом Фарбер возвращается в трубу. Я ухожу к себе. Мне не хочется больше на суд.

Валега жарит хлеб на сковородке. В углу шумит самовар.

Я скидываю сапоги, гимнастерку, вытягиваюсь на койке.

– Вы чай или кофе будете? – спрашивает Валега.

– А кофе с чем?

– С молоком сгущенным.

– Тогда кофе.

Валега уходит толочь зерна. Шипит масло на сковородке. Я вынимаю и перечитываю стихи Карнаухова.

Потом приходит Лисагор. Хлопает дверью. Заглядывает в сковородку. Останавливается около меня.

– Ну? – спрашиваю я.

– Разжаловали и – в штрафную.

Больше об Абросимове мы не говорим. На следующий день он уходит, ни с кем не простившись, с мешком за плечами.

Больше я никогда его не видел и никогда о нем не слыхал.

– 26 -

Ночью приходят танки. Шесть стареньких, латаных и перелатаных «тридцатьчетверок». Долго фырчат, лязгают гусеницами по берегу, маскируются. Сразу как-то веселей становится.

Мы их давно уже ждем. Дней десять носятся слухи. Говорили, целая дивизия танковая идет из тыла, прямо с завода. Потом уменьшили до полка, до батальона. Приходит же всего шесть видавших виды старушек, и не из тыла, а с «Красного Октября», где они чуть ли не с первого дня обороны воюют. Но все это чепуха. Все же танки, техника… И вид у них довольно грозный…

К утру они должны быть уже на передовой. Майор приказывает мне просмотреть и подготовить дорогу для них. Придется подорвать две железнодорожные платформы, загораживающие дорогу у шлагбаума. Посылаю туда Лисагора и Агнивцева.

Трое танкистов заходят ко мне погреться – два лейтенанта и сержант, черные, грязные, промасленные с головы до ног.

– Поесть ничего нет? – спрашивает старший из них с испещренным шрамами лицом – обгорел, должно быть. – С утра во рту ничего не было…

Валега подает на стол остатки именинного зайца. Лейтенанты с аппетитом уплетают его за обе щеки.

– Ну как? Воюете? – спрашивают.

– Воюем понемножку, – отвечаю я.

– Баков до сих пор не взяли?

– Баков не взяли. Голыми руками не очень-то…

Танкисты пересмеиваются.

– На нас надеетесь?

– А на кого ж? Без техники все-таки…

Лейтенант с густой, небритой, чуть не до глаз бородой смеется.

– А знаешь, где эта техника только не перебывала?

– По машинам видно, что поработали основательно. На Юго-Западном были?

– Ты спроси, где мы не были.

– Под Харьковом были?

– Под Харьковом? А ты что, был там?

– Был.

– Непокрытую, Терновую знаешь?

– Еще бы. Мы там в наступление шли.

– Тоже мне – шли… Из-за вас, пехтуры, и Харьков прозевали. Мы на Тракторном уже были… Зайца нет больше?

– Весь. Шкура только осталась.

– Жаль. А то спирт у нас есть…

– А мы сообразим чего-нибудь.

Я посылаю Валегу к Чумаку.

– Скажи, чтоб приходил. И закуску тащил с собой. У вас сколько спирту?

– Хватит. Не беспокойся.

Валега уходит. Сержант тоже.

– А вы как боги живете, – говорит лейтенант с шрамами, указывая глазами на толстого амурчика на зеркале. – Как паны…

– Да, на жилплощадь пожаловаться не можем.

– И книжечки почитываете.

– Бывает.

Он перелистывает «Мартина Идена».

– Я уже и не помню, когда читал. В Перемышле, что ли? В субботу перед войной. Читать, вероятно, уже разучился, – и смеется. – После войны придется заново учиться.

Потом приходит Чумак. Заспанный, почесывается, в волосах пух.

– Инженер называется… Посреди ночи водку пить… Придет же в голову. На, бери.

Он вынимает из-под бушлата два круга колбасы и буханку хлеба.

– Валега твой пошел за старшиной моим. Тушенки пару банок притащит.

Смотрит на танкистов.

– Ваши коробки на берегу?

– А чьи же?

– Я б и сесть на них постыдился. До передовой не доберутся рассыплются.

Бородатый обижается.

– А это уж наше дело.

– Конечно ж, не мое. Мое дело водку пить и танкистов ругать, что воюют плохо.

– А ты кто?

– Я? А ты инженера спроси. Он тебе скажет.