Несколько секунд мы сидим молча. Чумак ковыряет ногтем край стола. Карнаухов как сидел, так и сидит, подперев голову руками. Дрожит язычок пламени в лампе. Один кончик у него длинный и тонкий, черной струйкой лижет стекло.

– Умер он потом, этот Терентьев. Обе ноги оторвало. В Гаграх, в госпитале, узнал я. Мне его карточку передали. Просил перед смертью… В общем – нету Терентьева, что говорить…

Он соскакивает со стола и опять начинает ходить по блиндажу взад и вперед. Карнаухов, не поворачивая головы, следит за ним глазами.

– Понимаешь, до войны для меня ребята были, ну, как бы это сказать, ну, чтобы пить не скучно одному было. А сейчас… Вот есть у меня разведчик один. Да ты его знаешь, комбат, тот самый, из-за которого мы с тобой поругались вроде. Так я за него, знаешь, зубами горло перегрызу. Или Гельман – еврей. Куда хочешь посылай, все сделает. У него семью, в местечке где-то, всю целиком фашисты вырезали…

Он прерывает себя на полуслове и, круто повернувшись, выходит из блиндажа. Слышно, как скрипят ступеньки от его шагов. Карнаухов опять принимается за свой рисунок.

– Вы что, не в ладах с Чумаком были, товарищ лейтенант? – деликатно спрашивает он, не поднимая головы.

– Да. Что-то в этом роде, – отвечаю я. Карнаухов улыбается.

– Рассказывал мне давеча. Из-за какого-то убитого. Так, что ли?

– Да. С немца началось.

– Не понравились вы ему тогда, говорит.

– Что ж делать, на всех не угодишь.

– А теперь как? Наладилось?

– Что наладилось?

– Помирились?

– А разве мы ссорились? Просто характер у него строптивый. Приказаний не любит. Я люблю таких. То есть не тех, которые приказаний не выполняют, а таких, как Чумак, задиристых.

– В этом ему не откажешь.

– Не только в этом.

– А мне казалось, не такие вам нравиться должны.

– Не такие? А какие же?

– Ну, как вам сказать… Не одного поля вы ягоды, так сказать.

– А может…

Но на этом разговор кончается. Входит Чумак.

– А где бачок пустой? Из-под воды.

– Какой бачок?

– Ну термос. Не все ли равно. Он у входа стоял.

– А что – нет?

– Нет.

– Куда ж он делся?

– Вот я и спрашиваю.

– Я выходил, он у входа стоял, – говорит Карнаухов, – споткнулся еще.

– А теперь нет. Я все обшарил.

– Валега, вероятно, взял. Штопать дырку от осколка.

– А где Валега?

– Тут был. Недавно. Автомат чистил. А тебе зачем?

– Да надо ж с водой что-то соображать. И пить хочется, и пулеметы эти чертовы.

– Что ж ты сообразишь? – не понимаю я.

– Чего-нибудь… Старик вот говорит, будто журчит что-то. Он слева у оврага стоит. Говорит – журчит. Может, ключ какой.

– Какой там ключ. Керосин из цистерны течет. Ночью знаешь как слышно? До путей метров двести, не больше.

– А почему не проверить?

– Проверяй, если охота.

Мы разливаем оставшуюся воду по котелкам. Даже на два котелка не хватает. Взвалив термос на спину, Чумак уходит. Минут через пять объявляется Валега. Сидит в углу и чистит автомат, как будто и не уходил никуда.

– Ты где пропадал?

– Я не пропадал, – отвечает он, выковыривая грязь щепочкой из автомата.

– Бачок брал? Термос?

– Брал.

– Какого дьявола! Мы тут с ног сбились. Валега смотрит на меня с укоризной.

– Вы же сами говорили, что воды нет.

– Ну?

– Вот я и пошел за ней.

– За водой?

– Ну да – за водой.

– На Волгу, что ли?

– Нет. До Волги не дошел.

– Да ты говори толком. Принес, что ли, воды?

– Воды не принес. Вина принес. – И он опять углубляется в затыльник своего автомата.

Постепенно картина выясняется. Еще днем он наметил себе путь движения. Какую-то тропинку правее моста, в сторону третьего батальона.

– Отчего ж ты ничего не сказал?

– А вы б не пустили. Чего ж говорить. Короче говоря, до третьего батальона он не добрался, наткнулся на какую-то кухню немецкую.

– Там, около насыпи. Ночью, должно быть, приезжает. На конях. Здоровые такие, битюги. Я и подполз. А там как раз балочка, канавка. Они туда помои выливают. Два фрица сидят и курят. В темноте только огоньки видать. И вполголоса что-то по своему – хау, хау, хау… Потом один зажигалку зажег. Вижу, около кухни термоса стоят. Такие, как этот. Шагах в пяти. Наверное, чай или кофе, думаю. А они все лопочут, лопочут. Потом один ушел, другой остался. Сидит и курит. А я жду. Минут десять прождал. Все брюхо от помоев промокло. Потом он оправиться пошел. За кухню зашел. Я тут и взял один термос. А тот, наш, оставил. Пустой… Ругаться будут.

И Валега улыбается чуть-чуть, уголком рта. Это с ним редко случается.

– Вино – дрянь, кислятина… Как раз для пулемета. Мы выпиваем каждый по полстакану. Маленькими глотками, растягивая удовольствие, полоща рот. Потом ложимся спать.

Мне снится Черное море. Я ныряю со скалы в прозрачную, дрожащую солнечными иглами воду. А вокруг медузы – большие и маленькие, точно зонтики.

– 15 -

Атака наших не удается. Мы стоим в траншеях и следим за перестрелкой. Немцы сыплют из пулеметов без всякой передышки. Очереди сталкиваются, перекрещиваются, взлетают высоко в небо. То тут, то там на той стороне оврага вспыхивают минные разрывы. Потом все утихает. Минут десять еще постреливают минометы. Потом и они умолкают. Остаются дежурные методического огня. Мы возвращаемся в землянку.

До утра уже не спим. Разговор не клеится. Отсутствие табака делает нас раздражительными. Раненые все время просят пить. К утру еще один умирает.

В семь прилетает «рама». Урчит, урчит без конца, выворачиваясь, поблескивая стеклами. Потом без всякой подготовки немцы переходят в атаку.

Мы отстреливаемся четырьмя пулеметами. На двух – пулеметчики, на двух Чумак с Карнауховым и я с Валегой. Связисты со стариком держат фланги.

Солнце светит из-за спины. Стрелять хорошо.

Потом обстрел. Мы снимаем пулеметы и садимся на корточки. Осколки летят через голову. Только сейчас замечаю, как осунулся Валега. Щеки совсем ввалились и покрылись какими-то лишаями. А глаза большие и серьезные. Колени его почти касаются ушей.

Одна мина разрывается в проходе в нескольких шагах от нас.

– Сволочи! – говорит Валега.

– Сволочи! – повторяю я.

Обстрел длится минут двадцать. Это очень утомительно. Потом мы вытягиваем пулемет на площадку и ждем.

Чумак машет рукой. Я вижу только его голову и руку.

– Двоих левых накрыло, – кричит он.

Мы остаемся с тремя пулеметами.

Отражаем еще одну атаку. У меня заедает пулемет. Он немецкий, и я в нем плохо разбираюсь. Кричу Чумаку.

Он бежит по траншее. Хромает. Осколок задел ему мягкую часть тела. Бескозырка над правым ухом пробита.

– Угробило тех двоих, – говорит он, вынимая затвор. – Одни тряпки остались.

Я ничего не отвечаю. Чумак делает что-то неуловимое с затвором и вставляет его обратно. Дает очередь. Все в порядке.

– Патронов хватит, комбат?

– Пока хватит.

– Там еще один ящик лежит, у землянки. Последний, кажется…

– В него мина попала.

Он смотрит мне прямо в глаза. Я вижу в его зрачках свое собственное изображение.

– Не уйдем, лейтенант? – Губы его почти не шевелятся. Они сухие и совсем белые.

– Нет! – говорю я.

Он протягивает руку. Я жму ее. Изо всех сил жму.

Потом убивает старика сибиряка.

Опять стреляем. Пулемет трясется как в лихорадке. Я чувствую, как маленькие струйки пота текут у меня по груди, по спине, под мышками…

Впереди противная серая земля. Только один корявый, точно рука с подагрическими пальцами, кустик. Потом и он исчезает – срезает пулемет.

Я уже не помню, сколько раз появляются немцы. Раз, два, десять, двенадцать. В голове гудит. А может, то самолеты над головой? Чумак что-то кричит. Я ничего не могу разобрать. Валега подает ленты одну за другой. Как быстро они пустеют. Кругом гильзы, ступить негде.