Вначале я смотрю на их лица.

Они замерзли с открытыми ртами, лица искажены, они кричат — то же, что с деревенской семьей. Эти ребята поняли, что происходит. Все, кроме священника, который выглядит удивленным и смотрит на остальных, а это значит, что происшедшее началось за спиной священника и двигалось быстро, потому что он еще даже не начал поворачивать голову. Он должен был среагировать на выражение их лиц. Это появилось и заморозило их одновременно, иначе он бы начал оборачиваться.

Мне становится немного легче на душе, потому что теперь дважды подтверждено, что люди успели это заметить. Значит, у меня есть шанс убраться с его дороги, когда оно двинется на меня.

— Береги свои. Наблюдения и дыхание, — говорит Риодан мне на ухо. — Собирай. Информацию и. Уходим.

Я смотрю на него, потому что говорит он странно. И сразу же понимаю, почему он запинается и останавливается. Его лицо полностью покрыто льдом. Лед ломается, когда он добавляет:

— Быстрей. Мать. Твою.

Мое лицо не заледенело. Что с ним не так? Я тянусь к нему, не думая, словно собираюсь дотронуться или типа того, и он отбивает мою руку в сторону.

— Не. Трожь. Ни. Хрена. Даже меня.

Пока он это говорит, лед трескается несколько раз и тут же затягивается.

Я смущаюсь и отскакиваю, взнуздываю мозги и фокусируюсь на деталях. Понятия не имею, почему я чуть его не потрогала. Объяснений моему поведению нет. Наверное, это заклинание, которое он повесил на меня во время приема на работу.

Что происходит в этих замерзающих местах? Почему это происходит? К нам просачивается какая-то нечеловечески морозная часть реальности Фей? Я понимаю, почему Риодан об этом подумал. Ни с одного из мест ничего не пропало. Я не вижу общего знаменателя. Никого не съели. Никому не навредили. Так почему это произошло? Каждое из мест я считаю местом преступления. Погибли люди. Преступление требует мотива. Я проношусь туда-сюда, пытаясь заметить хоть какой-то намек на мотив, на присутствие разума за всем этим. Присматриваюсь, ищу маленькие раны, к примеру, от острых игольчатых зубов. Могли их лишить всех телесных жидкостей, которые у некоторых долбанутых Фей считаются вкусными? Мысль об этом заставляет меня вспомнить о Феях, которых я должна была прикончить. Если б я это сделала, у нас с Мак все было бы хорошо. Она бы никогда не узнала. До сих пор не понимаю, почему я этого не сделала. Я же не хотела, чтобы меня поймали.

Признаков грязной игры или какого-либо насилия я не нахожу.

А потом вижу ее, и сердце у меня резко сжимается.

— Ах ты ж черт! — говорю я.

Я не особо реагирую, когда погибают взрослые, потому что знаю — у них была жизнь. Они жили. Воспользовались своим шансом. И, надеюсь, умерли, сражаясь. Но дети… дети для меня просто смерть. Они же еще не знают, какое сумасшедшее, прекрасное, удивительное место наш мир! Они же не успевают дожить до приключений.

У этой малышки приключений не будет. Она не станет старше, не выйдет за пределы своего «и-и, я рада, что у мамы вкусное молоко».

Одна из женщин держит на руках маленькую девочку с ореолом рыжих кудряшек, совсем как у меня. Крошечным кулачком та сжимает мамин палец и смотрит на нее замерзшим взглядом, смотрит так, словно мама самый прекрасный, самый волшебный в мире ангел. И я точно так же смотрела на маму, пока все не стало таким… ну, ладно. Таким.

И со мной происходит какая-то дурь, которой я не понимаю. Я начинаю вести себя, как все люди, и виню за это свои гормоны, потому что пока у меня не начались месячные, я была образцом пофигизма.

У меня внутри все тает, как у какой-то дурочки, которая покупается на рекламу открыток, и я думаю о маме и о том, что, хоть она и делала со мной вещи, которые людям могли показаться мерзкими, я понимаю, почему она держала меня в клетке. У нее было не так уж много вариантов и мало денег, и она не всегда была со мной грубой. Она делала это ради моей безопасности. Я никогда не винила ее за то, что она держала меня в клетке и в ошейнике.

Я только мечтала, чтобы она перестала меня там забывать.

Словно она не хотела обо мне помнить.

Или вообще не хотела, чтобы я у нее рождалась.

Но у нас не всегда так было. Я помню чувство, когда меня очень любили. Я помню, как все было иначе. Я только не смогла вернуть ту любовь.

И тут вдруг словно какая-то холодная дрянь возникает в уголках моих глаз, она идет изнутри, словно я пытаюсь заплакать, что ли, но я ж ни фига не плачу, и оно замерзает, не начавшись, и у меня болит голова, и я тянусь и дотрагиваюсь до крошечного кулачка, который держится за мамин палец, и сердце у меня сжимается. А потом вдруг что-то бешено давит на уши, что-то внутри меня издает мягкий ломающийся звук, и я не могу дышать, мне так холодно, словно я голой оказалась в космосе.

Холод врезается в меня, режет меня, полосует, замораживает.

Холод приобретает новое значение, и, как только я понимаю, что это сложное состояние бытия, в котором я могу существовать, он оборачивается вокруг меня, и я горю. Мне жарко, так невыносимо жарко, что я начинаю срывать с себя одежду, но не могу сделать это достаточно быстро, потому что чувствую себя толстой, медленной и глупой и понимаю, что как-то выпала обратно в медленный режим!

Это случилось, когда я к ней прикоснулась? Поэтому он говорил мне ничего не трогать? Стоит потрогать, и тебя вынесет из скоростного режима? Если так, то откуда он знает? Его тоже когда-то вышибло, и он понял? Тогда почему его не убило?

Тут слишком холодно для медленного режима — реально как в открытом космосе.

Я пытаюсь снова стоп-кадрировать.

Падаю на колени. Слишком долго, наверное, ждала. Может, даже секунды, в которую я выпала, было много.

Боже, пол такой холодный! Больно, больно, больно! Я только что подумала «боже». Я не пользуюсь этим словом. Я что, верю? Я нашла веру здесь, на коленях, сейчас, в самом конце? Мне это кажется ересью. Не хочу умирать еретичкой. Я начинаю хихикать. Я не дрожу. Мне жарко. Мне очень жарко.

И даже сейчас я внимательно впитываю детали. Любопытство. Кошка умирает. Может и умереть. Тут вакуум. Что-то не так, чего-то не хватает, я не заметила этого отсутствия на скорости, а теперь не могу понять, чего именно нет. Все вокруг меня, люди и вещи, они ощущаются… какими-то плоскими, им не хватает критически важного ингредиента, который придал бы им многомерности.

— Ри… — я не могу выговорить его имя.

Я слышу, что он кричит, но не понимаю слов, и звуки странные. Словно он говорит сквозь подушку.

Я пытаюсь вылезти из джинсов. Я должна их сбросить. Они холодные, такие холодные. Нужно снять одежду. Она замерзла и жжет мне кожу. Он борется со мной, пытаясь не дать мне раздеться. Отвали, не мешай, пытаюсь сказать я, но ничего не выходит. Мне нужно их снять. Если я их сниму, со мной все будет хорошо.

И я могу думать только о…

Помоги мне! Кричу я мысленно.

Мое сердце сдает. Оно собирает все силы для последнего яростного удара, но получается только мягкий толчок.

Я не могу так умереть. У меня есть дела. Мое приключение только началось. Но все темнеет. Я вижу Смерть. Не сильно-то она впечатляет. Как кувалда.

Вот дерьмо. Я знаю, что такое трупное окоченение. Я знаю, что мое лицо застынет. Я выбираю — как.

И хохочу, поднимая смех из тех глубин, где я почти всегда смеюсь, потому что быть живой — чуваки! — это лучшее в мире приключение. Шикарная была поездка. Короткая, но потрясающая. И никто не может сказать, что Дэни Мега О’Мелли не жила, пока была здесь.

Никаких сожалений!

Дэни ушла.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

«Жаркая детка в городе»[25]

Я на минуту теряю их из виду, отвлекаюсь на женщину Невидимых на улице, у нее есть дополнительные части тела, которые горцу во мне кажутся отвратительными, а вот принц считает их более чем нормальными. Секс стал чертовски странным. Невероятным. Но странным. Она в нескольких кварталах к югу от церкви и испускает такое облако феромонов, что мой член прижимается к животу, и к тому моменту, как я понимаю, что происходит с Дэни, у меня появляется еще одна причина ненавидеть Риодана и весь этот гребаный мир, словно мне мало было причин.

вернуться

25

«Hot Child in the City» — композиция канадского музыканта Ника Гилдера.