— Да, сестра моя, — отвечала послушница. — Меня послали к матушке с поручением.

— Войдите в беседку, сестра моя, она там отдыхает.

Послушница вошла в беседку, приблизилась к настоятельнице, скромно остановилась в трех шагах от нее, скрестила руки на груди, почтительно опустила голову и ждала, чтобы с ней заговорили.

— Чего вы желаете, дочь моя? — спросила настоятельница.

— Прежде всего вашего благословения, матушка, — отвечала послушница.

— Даю вам его, дочь моя; теперь скажите мне какое вы имеете ко мне поручение?

— Матушка, один кабальеро благородной наружности, по имени дон Серапио де-ла-Ронда, желает поговорить с вами наедине; привратница ввела его в приемную, где он вас ждет.

— Сейчас иду туда, дочь моя! Попросите через привратницу, чтобы этот кабальеро извинил меня, если я заставлю его ждать: мои преклонные лета не позволяют мне идти скоро. Ступайте, я иду за вами.

Послушница почтительно поклонилась настоятельнице и ушла передать ее ответ.

Настоятельница встала и обе молодые девушки бросились поддержать ее; она остановила их движением руки.

— Останьтесь здесь до вечерни, дети мои, — сказала она. — Поговорите между собой, только будьте осторожны, пусть никто не застанет вас врасплох, после вечерни приходите ко мне в келью.

Потом, поцеловав донну Аниту, настоятельница удалилась, внутренне обеспокоенная посещением человека, которого она не знала и в первый раз слышала его имя.

Когда она вошла в приемную, то быстро осмотрела того, кто желал видеться с ней. Человек этот, приметив ее, встал со стула, на котором сидел, и почтительно поклонился. Первый взгляд был благоприятен для незнакомца, в котором читатель, без сомнения, уже узнал Валентина Гиллуа.

— Садитесь, кабальеро, — сказала настоятельница. — Нам будет удобнее разговаривать сидя.

Валентин поклонился, подал стул настоятельнице и сам сел.

— Мне сказали, — сказала настоятельница, помолчав несколько секунд: — что меня спрашивает дон Серапио де-ла-Ронда.

— Я точно, дон Серапио де-ла-Ронда, — отвечал Валентин, поклонившись.

— Я готова выслушать, кабальеро, что вам угодно мне сообщить.

— Мне поручил министр Гачиенда передать вам эту бумагу и прибавить к ней лично несколько слов.

Сказав это с чрезвычайной вежливостью, Валентин подал настоятельнице бумагу с гербом министерства.

— Распечатайте это письмо, — прибавил он, видя, что настоятельница из вежливости держит в руках конверт, не распечатывая его. — Вам надо узнать, что заключается в этой бумаге, чтобы вы поняли смысл слов, которые я должен прибавить.

Настоятельница внутренне чувствовала нетерпение узнать, что ей пишет министр и, сорвав печать, быстро пробежала бумагу глазами.

При чтении лицо ее просило от радости.

— Итак, его превосходительство удостоил исполнить мою просьбу! — вскричала она.

— Да, сеньора, вы останетесь до нового распоряжения единственной покровительницей молодой девушки; вы должны давать отчет одному министру, а в случае, — прибавил Валентин, с намерением взвешивая слова, — если генерал Герреро, опекун донны Аниты, будет стараться принудить вас выдать ее ему, вы имеете позволение отвезти девушку, столь интересную во многих отношениях, тайно в такой дом вашего ордена, в который вы заблагорассудите.

— О, сеньор! — отвечала настоятельница с радостными слезами на глазах. — Поблагодарите от моего имени его превосходительство за его благородный поступок в отношении молодой девушке.

— Буду иметь честь сделать это, сеньора, — отвечал Валентин, вставая, — а теперь, когда я исполнил поручение, позвольте проститься с вами. Мне очень лестно, что его превосходительство министр дал мне это поручение.

В ту минуту, когда Валентин выходил из монастыря бернардинок, Карнеро входил, в сопровождении францисканца в капюшоне, опущенным на лицо.

Охотник и капатац украдкой переглянулись, но не. произнесли ни слова.

Глава XVI

НЕОЖИДАННАЯ РАДОСТЬ

Мехико, как мы уже сказали, был выстроен по первоначальному плану после завоевания, так что и ныне он представляет почти тот же вид, какой поразил Кортеса, когда он в первый раз вступал в этот город.

Главная площадь, особенно несколько лет тому назад, прежде французских нововведений, представляла вечером самый живописный вид.

Эта огромная площадь обрамлена с одной стороны тяжелой аркадой, поддерживающей обширные магазины, а с другой — пилястрами, у подножия которых возвышаются лавки.

Дворец президента, собор и Саграрио, обширный базар товаров и, наконец, Париан, другой базар, дополняли четвертую сторону в ту эпоху, к которой относится наша история, потому что теперь произошли большие перемены, и Париан, между прочим, исчез. Самые красивые улицы: Такуба, Монтерилло, Сан-Франциско, Сан-Доминго идут к большой площади.

Собор возвышается на том самом месте, где прежде находился мексиканский Теокали; к несчастью, это здание, снаружи великолепное, внутренне не отвечает впечатлению, какое составляешь себе: украшения его посредственны, дурного вкуса, бедны и ничтожны.

В шестом часу вечера, за несколько минут до вечерни, вид главной площади становится истинно волшебным.

Толпа гуляющих, толпа самая пестрая, стекается вдруг со всех сторон: всадники, пешеходы, офицеры, аббаты, солдаты, поселяне, леперо, индеанка в красной юбке, светская женщина в шелковом платье — все эти люди скрещиваются, сталкиваются, смешивают свой разговор с детскими криками, с приглашениями леперо, зазывающих покупателей своими докучливыми просьбами, с пронзительным визгом торговок, сидящих в тени аркад. За несколько минут до вечерни францисканец, которого легко было узнать по синей рясе, широкий белый капюшон которой почти совсем закрывал его лицо — вышел на главную площадь из улицы Монтерилло.

Этот человек, высокого роста, крепкого сложения, шел медленно, опустив голову и скрестив руки на груди, как будто был погружен в серьезные размышления; он перешел через площадь и направился к Париану, очень оживленному в эту минуту, потому что в Париане был базар вроде парижского Тампля, и он служил в это время местом покупок для тех, кому кошелек не позволял покупать в других кварталах города вещи и одежду.

Не обращая внимания ни на шум, ни на движение, происходившие вокруг него, францисканец прислонился к лавке уличного писца и обводил площадь скучным и рассеянным взором.

Он недолго оставался в этом положении, потому что едва достиг Париана, начали благовестить к вечерне. При первом ударе соборного колокола шум на площади прекратился, все гуляющие остановились, все мужчины сняли шляпы и каждый шепотом прочел краткую молитву.

При последнем ударе колокола, чья-то рука дотронулась до плеча францисканца, между тем как голос шепнул ему на ухо:

— Вы не опоздали на свидание, сеньор падре.

— Я исполняю свой долг, сын мой, — отвечал францисканец, тотчас обернувшись.

В том человеке, который говорил с ним, он без сомнения узнал друга, потому что тотчас же протянул Руку.

— Вы решаетесь? — спросил первый.

— Более чем прежде, сеньор.

— Помните, что вы не должны произносить моего имени, что мы не знаем друг друга; вы францисканец, которого я привел из монастыря Сан-Франциско, по желанию молодой послушницы, в монастырь бернардинок, вы не знаете, кто я.

— Брат мой! Мы, бедные францисканцы, должны служить опечаленным, наша обязанность предписывает помогать им, когда они требуют нашей помощи; мы сами не имеем имени для света и не имеем права спрашивать имени тех, кто нас зовет.

— Прекрасно сказано! — отвечал тот, удерживая улыбку. — Я вижу, что я не ошибся на ваш счет. Пойдемте, отец мой, мы не должны заставлять ждать ту, к которой отправляемся.

Францисканец утвердительно наклонил голову, поместился направо от своего странного собеседника, и оба удалились от Париана, где шум начался еще сильнее после благовеста.