Глава XXVII

В КАПЕЛЛЕ

По испанскому обычаю, сохранившемуся во всех колониях принадлежащих этому государству, осужденных на смерть отводят в капеллу, в которой устроен алтарь, а стены обиты черным сукном, усыпанным серебряными блестками; возле кровати осужденного ставят гроб, в который после казни должно быть положено его тело; два священника сменяют один другого; но один постоянно остается в капелле; они поочередно служат обедни и увещевают осужденного раскаяться в своих преступлениях, и умоляют о божественном милосердии. Этот обычай, доведенный до крайности, вполне согласуется с испанским нравом, он имеет целью обратить осужденного к благочестивым мыслям и редко не достигает желаемых последствий.

Итак, дона Себастьяна отвели в капеллу; два францисканца ордена, самого уважаемого в Мехико, вошли туда вместе с ним.

Первые часы, которые он провел там, были ужасны; эта гордая душа, эта могучая натура возмутилась против несчастья и не хотела примириться со своим поражением; мрачный и безмолвный, нахмурив брови и прижав кулаки к груди, дон Себастьян, как дикий зверь, забился в угол и, припоминая всю свою жизнь, видел с трепетом ужаса целый ряд окровавленных жертв, принесенных в жертву его честолюбию.

Потом он припоминал свои первые годы, когда он жил в Пальмаре, в великолепной асиенде своего отца; жизнь его протекала спокойно и тихо, без огорчений и без желаний, среди преданных слуг.

Мало-помалу настоящее изгладилось из его мыслей, угрюмые черты его смягчились и две слезы, может быть, первые, пролитые этим железным человеком, медленно потекли по его впалым щекам.

Францисканцы спокойно следили за переменами в подвижных чертах осужденного; они понимали, что начинается их обязанность утешителей; они тихо подошли к дону Себастьяну и заплакали вместе с ним; тогда этот человек, которого ничто не могло укротить, почувствовал в душе страшную тоску; облако, закрывавшее его глаза, растаяло, как зимний снег при первых лучах солнца, и он упал в объятия, открывшиеся, чтобы принять его, закричав с выражением отчаянного горя, которое невозможно передать:

— Умилосердись, Боже мой! Умилосердись!

Борьба была коротка, но ужасна; вера победила сомнение.

Тогда дон Себастьян вступил с францисканцами в разговор, продолжавшийся заполночь; в этом разговоре он сознался во всех своих преступлениях и во всех своих проступках и смиренно просил прощения у Бога, Которого он оскорбил и перед Которым он скоро должен был явиться.

На другой день, вскоре после восхода солнца, один из францисканцев, отлучавшийся на час, воротился и привел с собой капатаца дона Себастьяна.

Карнеро насилу согласился прийти; он, справедливо, опасался упреков своего бывшего господина. Очень удивился он, когда генерал принял его с веселым видом, ласково, и не сделал ни малейшего намека на измену, в которой был виновен капатац; измену эту вполне обнаружили заседания суда.

Карнеро допрашивал взглядом обоих францисканцев, не смея верить словам своего господина и каждую минуту ожидая услышать его упреки; но генерал продолжал разговор, как начал, говоря с капатацем ласково и кротко.

В ту минуту, когда капатац хотел уйти, дон Себастьян удержал его.

— Постойте еще на минуту, — сказал он. — Вы знаете дона Валентина, этого французского охотника, которого я безумно ненавидел?

— Знаю, — пролепетал Карнеро.

— Попросите его навестить меня; это человек с благородным сердцем; я убежден, что он не откажется приехать. Я был бы счастлив, если бы он согласился привести с собою дона Марсьяля, этого Тигреро, который имел такие важные причины жаловаться на меня, и мою племянницу, донну Аниту Торрес. Хотите взять на себя это поручение, без сомнения, последнее, которое я дам вам?

— С радостью, генерал! — отвечал капатац, растроганный против воли такой кротостью.

— Теперь ступайте, будьте счастливы и молитесь за меня, мы не увидимся более.

Капатац вышел совсем не в таком расположении духа, в каком пришел в капеллу, и поспешил к Валентину.

Охотника не было дома, он отправился во дворец президента, но скоро воротился. Капатац передал ему поручение своего бывшего господина.

— Поеду, — просто сказал он.

Курумиллу немедленно отправили в загородный дом банкира Ралье с письмом. Во время его отсутствия, Валентин имел продолжительный разговор с Весельчаком и Черным Лосем. К пяти часам вечера к дому Валентина подъехала карета.

В ней сидели Ралье, Анита и дон Марсьяль.

— Благодарю! — сказал Валентин, встретив их.

— Вы мне приказали приехать, я повиновался вам, как всегда, — отвечал Тигреро.

— И вы поступили хорошо, друг мой.

— Теперь скажите нам, чего вы желаете от нас?

— Чтобы вы поехали со мной туда, куда я теперь еду.

— А можно вас спросить…

— Куда? — улыбаясь, перебил охотник. — Очень можете: я везу вас, донну Аниту и особ, находящихся здесь, в ту капеллу, где заключен генерал Герреро.

— В капеллу! — с удивлением закричал Тигреро. — К чему?

— Что вам за нужда? Генерал пожелал вас видеть. Отказом нельзя отвечать на просьбы человека, которому остается жить несколько часов.

Тигреро потупил голову и ничего не отвечал.

— Я поеду! — вскричала донна Анита, отирая слезы, лившиеся по ее лицу.

— Вы женщина, сеньорита, вы добры и снисходительны, — сказал охотник. — А вы еще мне не отвечали, дон Марсьяль? — сказал он легким упреком.

— Если вы требуете, дон Валентин, я поеду, — отвечал наконец дон Марсьяль с усилием.

— Я ничего не требую — я прошу.

— Поедемте, Марсьяль, умоляю вас, — кротко сказала донна Анита.

— Да будет ваша воля и я этом, как во всем, — сказал он, — готов следовать за вами, дон Валентин.

Донна Анита, Валентин, Ралье и Марсьяль сели в карету. Оба канадца и Курумилла поехали за ними верхом к капелле, где содержался осужденный.

Повсюду находили они следы ожесточенной борьбы, которая несколько дней тому назад обагрила город кровью; и хотя переезд в сущности был очень не далек, друзья доехали до капеллы уже ночью, по причине поворотов, которые они принуждены были делать.

Валентин попросил своих друзей подождать у ворот и вошел только с донной Анитой и с Тигреро.

Дон Себастьян с нетерпением их ждал; увидев их, он обнаружил большую радость. Молодая девушка не могла преодолеть своего волнения и бросилась на шею дяди, заливаясь слезами и громко рыдая. Дон Себастьян нежно прижал ее в своей груди и поцеловал в лоб.

— Я тем более тронут этими знаками привязанности, дитя мое, — сказал он с волнением, — что я был очень жесток к вам. Простите ли вы мне те страдания, какие я заставил вас выдержать?

— О дядюшка! Не говорите так, не единственный ли вы родственник, остающийся у меня?

— Весьма не надолго, — сказал он с печальной улыбкой, — вот почему, вместо того чтобы приходить в умиление вместе с вами, я должен нимало не медля, подумать о вашем будущем.

— Не говорите таким образом в эту минуту, дядюшка, — отвечала Анита и зарыдала еще громче.

— Напротив, дитя мое, теперь-то, когда я оставляю вас, я должен дать вам покровителя. Дон Марсьяль, я очень виноват перед вами; вот моя рука, возьмите ее — это рука человека, совершенно раскаявшегося в своих заблуждениях и в том вреде, которого он был причиной.

Тигреро, более взволнованный, чем хотел выказать, сделал шаг вперед и дружески пожал протянутую ему руку.

— Генерал, — сказал он голосом, которому напрасно силился придать твердость, — эта минута, которой я не надеялся никогда дождаться, наполняет меня и радостью, и горестью в одно и то же время.

— А вы можете доказать мне на деле, что вы искренно мне простили.

— Говорите, генерал, и если это будет в моей власти… — начал дон Марсьяль с жаром.

— Я думаю, — отвечал дон Себастьян с печальной улыбкой, — вы согласитесь принять руку моей племянницы от меня и обвенчаться с ней теперь в этой капелле.

— О генерал!.. — вскричал Тигреро, задыхаясь от волнения.