Спрашивается: кто должен за все это ответить? Правительство? У нас нет правительства, оно куда-то исчезло утром двадцать девятого. Армейская верхушка? Она клянется, что стала жертвой провокации. ОСВАГ? Эта организация хранит гробовое молчание.

Ну так кто, кто же все-таки это сделал? Покажите нам человека, перечеркнувшего достижения нашей северной дипломатии за последние два года! Покажите нам негодяя, втравившего нас в безумную, абсолютно ненужную войну! Покажите нам мерзавца, посягнувшего на самое святое право гражданина демократического общества: право избирать свой политический строй!

Эти голоса пока еще не звучали, общественное мнение было слишком ошарашено, слишком шокировано произошедшим, чтобы выразить это вслух. Но вопрос — «Кто?» уже сформировался, и рано или поздно нужно было на него отвечать.

А ответ на этот вопрос лежал на госпитальной тюремной койке и спал отвратительным, глубоким и тяжелым, как грязь озера Сасык, сном.

Проснулся он в сумерках, которые принял за раннее утро. И, глянув на соседнюю койку, пожелал, чтобы черт забрал Флэннегана со всеми его выдумками.

На тумбочке стоял еще один стакан сока и две капсулы. Верещагин выгреб из кармана всю свою коллекцию. Стоп! Из кармана… Из кармана брюк, куда он их и положил. Когда повалился на койку одетый и в ботинках. Сейчас он был босой, его рубашка висела на спинке кровати. Пока он был в беспамятстве, его раздели. Глупо думать, что не нашли при этом таблеток…

Таиться и играть в Муция Сцеволу больше не имело смысла. Ему мягко дали понять, что его замысел разгадан. Ему почти сказали, что в принципе он волен делать с собой все, что хочет, в полный рост показав врагу свою слабость. Ему намекнули, что он нужен ОСВАГ живым, нормальным и сохранившим способность принимать решения. Мысль о самоубийстве показалась ужасным мальчишеством. Просто дуростью.

Сколько прошло времени? Арт закрыл глаза и прислушался к себе. Избитое и изодранное тело продолжало болеть, но уже не так настырно, как… время назад. Тогда, перед командирами и начальниками штабов, ему стоило больших усилий не меняться в лице. В той половине лица, которая не отекла и сохранила подвижность. Сейчас усилий не требовалось — боль из почти невыносимой превратилась в досадную. Тело не скоро, но верно восстанавливалось, и осознавать это было приятно. Правда, все это — пока лежишь и не встаешь, а вставать придется, и очень скоро: во-первых, настоятельно требовалось отлить, во-вторых, ужасно хотелось пить: рот до того спекся, что щеки присохли к зубам. На третьем месте в списке потребностей стояла еда: невольный и суровый пост продолжался никак не меньше двух суток.

Резюме: ему было очень далеко до полного порядка, но и на три четверти мертвым, как… время назад, он себя не чувствовал. Без сознания провалялся часов двадцать: вряд ли можно держать при себе продукты метаболизма дольше.

Он сел, шипя сквозь зубы, проглотил обе капсулы — антибиотик и анальгетик, допил сок и поставил стакан на стол. Ждать, пока анальгетик подействует, не было времени, и он поковылял, шатаясь, к угловой кабинке. «Что нужно человеку для счастья?» — вспомнилась советская шутка. — «Увидеть туалет и добежать до него. Там еще было — очень хотеть пить, и получить воду, очень хотеть есть и получить еду. Но нужно очень хотеть, когда не очень хочешь, то и не очень получаешь».

Возле кабинки был умывальник, делать до которого полшага ужасно не хотелось, но он сделал. Вымыл руки, плеснул воды в лицо — не нагибаясь, так что больше попало на грудь. Набрал воды в стаканчик и сполоснул рот. Потом набрал еще и напился. Дождаться смены сочувствующего надзирателя и попросить зубную щетку? В концлагере нужно всегда чистить зубы и съедать все, что дают… Так, хватит думать о жратве!

— Когда жрать принесут? — спросил человек на соседней койке.

— Утром, — Артем тяжело вздохнул. — Наверное.

— А сейчас что?

— Надо думать, вечер. Довольно поздний.

— Ты давно здесь?

— Сутки. Плюс-минус лапоть.

— Где мы — знаешь?

— Симферополь.

Сосед издал короткий и тихий стон отчаяния.

— Это я и так знаю, — процедил он сквозь зубы.

— Военная тюрьма, госпитальное отделение.

— Спасибо. Я — капитан Глеб Асмоловский, ВДВ.

— Глеб, мы знакомы.

— Сережа? Виктор? Карл Августович?… — секунды удивленной немоты. — Врешь! Это не ты. Включи свет.

Верещагин зажег встроенный — как в автобусе — светильник в своем углу.

— Мать твою… — Глеб не верил своим глазам. — Да что ж я… и на том свете… от тебя не отделаюсь?

— Да мы пока что еще на этом.

Глеб прошелся по его повязкам оценивающим взглядом.

— Ты что… Под танк попал?

— Нет, — с долей злорадства ответил Артем. — Под колотуху твоих солдат… Так что можешь считать себя отомщенным.

— Тебя хорошо отделали…

— Я хорошо отделался — можно и так сказать. Кое с кем поступили значительно хуже…

— А бинты?

— Это фиксирующий бинт. Ребра мне попортили.

— А кровь?

— Где?

— На груди справа.

Бурое пятно проступало неправильным косым крестом, повторяя рисунок раны и наложенного на нее шва.

Артем тщательно застегнулся.

— У тебя и на спине заплатка. И руки — сплошной синяк… Я знаю… от чего бывают такие синяки.

— Тебе не вредно говорить?

— Не вредно… Ты мне очень аккуратную дырку сделал. Чистую.

— Старался.

— Я… хочу разозлиться на тебя… И не могу. Это ведь ваша работа… Условный сигнал… Резервисты… Я думаю… Если бы удалось тогда… Остановить тебя…

— Не волнуйся так, Глеб. Ты все равно ничего бы не сделал. Живой, мертвый, пленный — я всяко выполнял задание. На то и был расчет. Поэтому не трави себе душу. Если ты от волнения сыграешь в ящик, меня окончательно совесть замучит.

— Совесть? — Асмоловский оскалился не то от боли, не то от ярости. — А за других… тебя совесть не мучит? Других… тебе не жалко?

— Жалко. Особенно того парнишку, подпоручика из Партенита, того, кто тебя перевязывал. Его застрелили у меня на глазах. Лейтенант Палишко. Просто так, от злости. И еще у меня был друг… Когда я выстрелил в тебя, я шел к нему… Он был ранен. Оказалось — смертельно. И еще один друг, ты его даже не видел, он был убит еще утром, в перестрелке с настоящим спецназом. И один спецназовец, которого Георгий хотел оставить в живых, а я убил… Так что злись на меня, Глеб. Я это честно заработал.

— Тебя пытали.

Вопросительной интонации не было. Глеб высказал не догадку — утверждение. Верещагин не нашел сил возражать.

— И что с того? — устало спросил он. — На войне как на войне. В каждой егерской роте состоит на вооружении огнемет, и все знают, зачем он нужен. Не вижу, почему сжечь противника заживо вроде как честней и гуманней, чем рвать его… подручным инструментом. В конечном счете, со мной обошлись лучше, чем я с тобой. Я сейчас способен стоять на своих ногах, а ты прикован к постели.

— Все равно… это другое. Я ведь тоже… стрелял в тебя. Но я не смог бы…

— Если бы пошла речь о спасении батальона, и для этого нужно было развязать мне язык, ты быстро сообразил бы, как это сделать.

— При чем тут… Подожди… Я думал — это в разведке…

— Да нет… Это работа любителя. Большого, надо сказать, любителя…

— Палишко, — Глеб скривился. — Не повезло тебе.

— Нет, товарищ капитан. Мне фантастически повезло. Потому что если бы за дело взялся кто-то умней и хладнокровней, к примеру, ты или тот же товарищ майор, меня бы раскололи в два счета, доставили в Симфи часом раньше, и не в бессознательном виде, там быстренько бы допросили и тут же отправили в Москву. А оттуда мне была уже одна дорога: показательный процесс и — в петле ногами дрыгать.

— У нас не вешают, Штирлиц… хренов.

Асмоловский закрыл глаза и отвернулся к стене. Вернее, повернул голову. Но ненадолго.

— Эй!

— Да?

— Мне нужно встать. Поможешь?

Десяток возражений пришел в голову моментально. Почему я? Тебе нельзя. Позвать санитара?