Что ты говоришь, Боб, дружище, какая там летчица? Отлично, auld pal, пусть будет летчица… А что ты еще про нее знаешь?
Снимая эту сцену полгода спустя, Виталий Гангут имел безобразнейший скандал с Джеком Хэллоуэем, он же Октопус, он же Осьминог. Виталий Гангут хотел снять это в каком-то там постмодернистском духе, кивал на молодого, да раннего голландца Верхувена, бормотал про рефлексию героя, а Октопус настаивал на привычном голливудском варианте: закат, силуэты вертолетов, опускающихся на летное поле (Какие к едреням, вертолеты — они уже два дня как были укрыты в ангары, и даже сбитых пилотов подбирать не вылетали!), пилот Nastia Skvortsova (Лючия Кларк), капитан Anton Danko (молодой, но перспективный актер Брюс Уиллис), поцелуй в диафрагму. И как Гангут ни размахивал руками, как ни брызгал слюной, а Октопус все-таки взял его за загривок и сунул для острастки мордой в контракт, где было ясно сказано, что последнее слово в картине принадлежит продюсеру, а режиссер может поцеловать себя в задницу, если ему что-то не нравится.
И Гангут побрыкался-побрыкался, но сделал чего от него хотели, помянув незлым тихим словом научпоп, где хоть и капали на мозги, но ни один толстопузый мудила с оттопыренным долларами карманом не диктовал ему, что и как снимать… А Academy Award за лучшую режиссуру он поставил в просторном, отделанном каррарским мрамором сортире своего особняка на Беверли-Хиллз.
Любимовка, будучи еще тридцать лет назад поселком в окрестностях Севастополя, медленно, но верно превращалась в севастопольскую окраину.
Город наползал неотвратимо, особенно нагло вели себя военные объекты. Расположение бронетанкового полка и базы морской пехоты занимало место, по площади равное всем жилым кварталам Любимовки, вместе взятым. Танки, периодически разрушая траками ту или иную дорогу, прибавляли мэрии головной боли. Морпехи, проводя свои учения на десантных катерах, бывало, рвали рыбацкие снасти. Полигон, огороженный колючей проволокой, отгрызал часть неплохого пляжа.
Но дни с пятого по восьмое мая 1980 года стали для поселка истинным адом. Туда набилось такое дикое количество военных, какого эти места не знали с Крымской Кампании прошлого века. Парк машин был забит до отказа, причалы и пирсы — оцеплены, склады и пакгаузы — забиты каким-то военным имуществом. Движение на Бахчисарайской трассе не прекращалось ни днем, ни ночью, и даже последней собаке в Любимовке было ясно, что готовится переброска большого количества войск.
Одни думали — в Керчь, где седьмого высадился советский десант. Другие строили теории насчет того, что военные собираются драпать. Третьи болтали о десанте на советский берег, и это был уже полный bullshit, потому что в воздухе хозяйничали советские, и любой корабль из гавани Севастополя мог отправиться только в подводный порт Нептуна.
Сами военные держали язык за зубами.
Около одиннадцати вечера восьмого мая один из них беспрепятственно покинул Любимовку, легко миновал патрули и скорым шагом пошел по обочине дороги на север.
Он попробовал было перейти на бег, но уже через два десятка шагов спекся и, ругаясь шепотом, вернулся к прежнему темпу.
Времени было в обрез. По его расчетам — до пяти утра.
На КПП авиабазы его пропустили. Разговоры пойдут, но не раньше, чем сменится караул.
Темнота и тишина. В Каче не горел ни один фонарь, не светилось ни одно окно.
Он шел вдоль «живой изгороди», пытаясь вспомнить, как же это все выглядело днем. Если память его не подводила, коттедж должен был быть четвертым в левом ряду.
Второй в левом ряду выглядел как-то странно. Приглядевшись, он понял: сквозь окно видно небо.
Третьего в правом ряду просто не было.
Он свернул на четвертую слева аллейку — слава Богу, домик там стоял. И с ним было все в порядке.
Сердце бесилось, и не только от быстрой ходьбы.
Он обошел коттеджик и, прикоснувшись к сложенной из песчаника стене, благословил строителей. Зазор между камнями на высоте вытянутой руки как раз годился, чтобы зацепиться кончиками пальцев, карнизик цоколя на высоте бедра как раз годился, чтобы поставить ногу, а дальше был еще один чертовски удобный карнизик — уже на высоте второго этажа — и перила декоративного балкона.
Путь наверх занял три секунды.
В небе узко серебрился лихой мусульманский полумесяц.
Коротко и дробно мужчина стукнул пальцами в окно:
— Тэмми!
Женщина спала одетой, поверх одеяла. Услышав стук, она вздрогнула.
Он постучал еще два раза.
Спустив ноги с постели, она тряхнула короткой курчавой гривкой, разгоняя сон, протерла глаза.
На какие-то секунды — она встала с кровати, подошла к балконной двери и повернула шпингалет — он перестал дышать и жить.
— Проходите, господин полковник, — прошептала женщина. — Не волнуйтесь, мы с ней просто поменялись комнатами. Меня зовут Рахиль. Рахиль Левкович.
— Везет же некоторым, — Рахиль демонстративно зевнула, поставила чашку на кухонный стол и поднялась со стула.
— Я пошла спать, — объявила она. — Спокойной ночи. Приятных снов и все такое.
—Ты хочешь спать? — спросил Артем, когда за Левкович закрылась дверь ее комнаты.
— Еще отосплюсь. Потом… Как-нибудь…
— Да… на корабле…
Завтра. Они оба это знали. В ночь с восьмого на девятое.
Завтра могло случиться все, что угодно.
Но сегодня принадлежало им.
Поэтому они быстро поднялись наверх, в ее комнату и заперли двери.
Хотелось ли ей спать? По правде говоря, да. Хотелось ли чего-то другого? По правде говоря, нет. Во-первых, она действительно очень устала. Во-вторых, хотя хватило бы и во-первых, месячные закончились недавно и были они ужасно болезненными, словно ее лоно выворачивалось наизнанку в стремлении избавиться от всяких следов присутствия майора Колыванова. В-третьих, мужское прикосновение рождало в ней память об этом присутствии, а то, что прикасался именно Арт, было нестерпимо, гнусная несправедливость по отношению к ним обоим, господи, ну зачем это было нужно! Дура, дура, дура, сама себе напортила, навсегда, на всю жизнь!
Но ни словом, ни знаком она не дала понять, что не хочет этого. Если это их последняя ночь — пусть он получит все, что ему нужно. А если не последняя — они сумеют все исправить.
— Вы все спите одетыми?
— Да, конечно. В любую минуту — или боевая, или воздушная тревога…
Молния комбинезона зашуршала.
Да здравстует темнота!
В темноте не видно, как разбиты наши лица.
Темнота милосердна.
Он с восторгом девственника обнаружил, что под комбинезоном больше ничего нет, кроме трусиков «бразильского» фасона.
— Может, мне стоит заглянуть в душ? — спросила Тамара.
— К черту душ.
Порыв без расчета, желание без контроля — он испытал это едва ли не впервые в жизни. И впервые в жизни его чувство было направлено не на конкретную женщину, а на женщину вообще, просто на тело, иное по своим формам и возможностям, на тот полюс, который нужен мужественности, чтобы завершить самое себя.
Это уже не имело отношения к их любви, они и слово такое забыл. Он целовал ее — так крепко, что разбитые недавно губы, уже почти зажившие, напомнили об этом «почти». Потом он ушел ниже, медленно, словно пробираясь ощупью — присмотревшись, она увидела, что его веки сомкнуты.
Он не то, чтобы торопился — но чувствовал, что не в силах привычно удерживать в узде и направлять свое желание. Слишком острыми и новыми были ощущения. Он был поглощен ими полностью, ушел с головой. Теплая, бархатистая кожа не присутствовала постоянно — она каждый раз материализовалась заново под его ладонями и губами, и каждое новое прикосновение было почти невыносимо прекрасным. Этот ландшафт изменялся, как барханы под ветром. Пески оживали и расступались, открывая путь в оазис. И он шел, и буря звенела за его спиной…
В нем были живы сейчас только два-три квадратных вершка кожи: ладони, губы, да еще кое-что. Но этой жизни там было столько, что хватило бы еще на несколько человек. Осязание обострилось до предела, сквозь упоение прикосновений постоянно пробивалась боль, но он держал эту ведьму на пороге, даже не особенно злясь на ее появление — в конце концов, когда караван идет, собакам положено лаять.