Тот кивнул.
– И тебе бы руку пожал, раз такое дело, не будь она у тебя вся чернильная, тьфу. Ступай вымой да опять приходи.
Стряпчий послушно вышел, попросил мыла и с полчаса скоблил, оттирал въевшуюся в кожу застарелую грязь. Воротясь, он застал барина Янчи неподвижно стоящим в оконной нише и глядящим во двор со сложенными за спиной руками.
Стряпчий остановился в ожидании. Добрых полчаса прошло, прежде чем набоб обернулся и тоном человека, прекрасно знающего, что его ждут, указал своему секретарю:
– Садись, ты. Пиши.
– «Милый мой племянник! – начал диктовать старик. В голосе его послышалась непривычная принужденность, которая всякого другого на месте стряпчего, наверно, удивила бы. – Коль скоро вы, дорогой племянник, сейчас в Венгрии, а я не хочу тень бросить на имя Карпати, то, прощая сегодня всем моим обидчикам, я и вам в знак примиренья по-родственному протягиваю руку в надежде, что не оттолкнете, и сверх того шлю двести тысяч форинтов, кои вы ежегодно будете от меня получать, покуда я жив. И еще надеюсь, что впредь мы станем добрыми друзьями».
Глаза старика даже увлажнились под действием этих строк, и будь возле собеседник посерьезней, могла бы и совсем чувствительная сцена разыграться.
– Запечатай да надпиши: его превосходительству господину Беле Карпати в Пожонь. Пусть нарочный ему доставит в собственные руки.
И вздох облегчения вырвался у него, словно двести тысяч камней отвалилось от сердца с этими двумястами тысячами форинтов. Счастливее его не было, наверно, в эту минуту.
Как на эту благородную готовность простить отозвался Абеллино, мы вскоре увидим.
В день своего святого барин Янчи все никак не мог дождаться утра. Радостное волнение не давало ему покоя, как ребенку, которого обещали свозить на какое-нибудь заманчивое увеселение. Рано, еще до света, разбудили его повизгиванье легавых и стук колес во дворе. Это охотники приехали из лесу со свежей дичью. Ветвистые оленьи рога высовывались сквозь боковины длинных повозок; двое на жерди, положенной на плечи, несли фазанов и жирных рябчиков. Вышедший в белом своем наряде повар с довольным видом щупал упитанную дичину. Барин Янчи выглянул через жалюзи во двор. Заря только занималась. Небо на востоке разгоралось багряно-розовым, карминно-шафранным пламенем, но вокруг все еще было объято тишиной; по лугам сказочным морем разлился серебристый туман.
Было хорошо слышно, как снуют по двору люди, идут приготовления, которые затевались лишь раз в году; из сада, из парка доносился глухой стук: везде что-то делалось к празднику. Скоро придут крепостные, служащие поздравить барина, потом долгожданные гости: знакомые, дальние и близкие родичи, может, и сам Бела… Мысли его постоянно возвращались к племяннику. Влюбленный юноша не поджидает милую с такой слепой верой. Старику хотелось думать, что племянник примет протянутую руку, и хотя посланное письмо едва ли успело дойти, какой-то внутренний голос твердил: Бела, единственный его кровный родственник и будущий наследник, не сегодня завтра – последний представитель именитого рода, еще этим вечером будет у него. Как-то сложится встреча? Как примирятся они? Что скажут друг другу?
Он прилег вздремнуть еще немножко: предутренний сон особенно сладок, и во сне опять разговаривал с Белой, с ним сидел за столом, бокал подымал за дружбу. Солнце уже стояло высоко, когда Пал растолкал старика, крича ему в самое ухо:
– Вставайте же, ну! Вот сапоги!
С живостью человека, чьи мысли мигом вернулись к радостям и заботам предстоящего дня, вскочил барин Янчи с постели. В назначенный час ведь и сам просыпаешься, если очень ждешь чего-то.
– Пришел уже кто? – было его первым вопросом.
– Всякого сброду понашло, – со своей колокольни оценивая происходящее, отозвался гайдук.
– Мишка Киш здесь? – полюбопытствовал барин, натягивая сапоги.
– Он-то первый заявился. С двух часов тут околачивается. Сразу видно: звание дворянское у него не от папеньки.
– А еще кто?
– Хорхи Мишка. Тому в воротах в голову стукнуло, что кисет в Сабадке в харчевне забыл; не ссади я его силой, назад бы поехал.
– Вот балда. А кто еще?
– Благородного чина-звания все, почитай, здесь, голубчики. И Фрици Калотаи тоже, в собственной телеге прикатил. Где он только ее украл, вот что интересно.
– Ох и бес ты, Палко. А больше никого?
– Никого? Как это никого? Да всех не перечтешь, голова у меня – не требник. Ужо сами увидите, еще и надоесть успеют.
За разговором этим комнатный гайдук одевал барина, тщательно разглаживая, расправляя на нем каждую складочку.
– Ну, а какого-нибудь необычного гостя, который не очень-то бывал у меня, такого нет?
Палко вытаращился, не зная, что сказать.
– Да есть этот вон, супликант, он тут ни разу еще не бывал.
– Эх ты, простота!
– Да откуда ж мне ведомо, кого еще ждать угодно вашему высокородию! – огрызнулся Пал, в сердцах так насаживая доломан на барина, что за малым руку ему не сломал.
– Я знать хочу, – сказал Карпати веско, – прибыл ли племянник мой Бела, или нет?
Пал перекосился весь при этом имени и бархатную щетку выронил, которой только что приготовился разгладить барину воротник.
– Кто? Вертопрах этот?…
– Но-но! О Карпати не смей непочтительно говорить, запомни у меня!
– Да? – закладывая руки за спину, сказал Пал. – Уж не задумали ли вы мириться? С ним, кто обиду такую нанес вашему благородию?
– А тебе какая печаль?
– О, мне-то никакой, какая еще печаль; вы – важные господа, чего мне, гайдуку паршивому, не в свое дело соваться. Миритесь себе на здоровье. Мне-то что. Обнимайтесь! Хоть поженитесь друг на друге, какое мне дело. Меня-то он, добрая душа, пальцем ведь не тронул, он ваше благородие только оскорбил, – так ежели вашему благородию это нравится, пожалуйста! Сделайте милость.
– Ну-ну, Палко! Бона, разошелся, – попробовал барин Янчи взять шутливый тон. – Скажи лучше, кто еще-то здесь.
– Из челяди – пукканчский приказчик, сыр огромаднейший приволок; потом еще дудайский протопоп, терпеть его не могу.
– Уж будто не все равно ему.
– Ему пускай все равно, да я-то его не выношу.
– Почему ж не выносишь-то, старый ты чудила?
– Да сколько ни вижу его, все о здоровье вашего благородия справляется. На что ему, спрашивается, здоровье ваше сдалось? Не доктор же он.
– Ой, не в духе ты что-то сегодня, Палко. Ну а причт-то весь здесь?
– О-гы-гы-гы-гы, – осклабился Пал, – как же-с. И хор дебреценский с подголосками, и цыганских оркестра целых четыре; сам Бихари[208] пожаловал. Ректор своих семинаристов во дворе уже выстроил; вы не пугайтесь, ваше благородие, ежели громко очень гаркнут, как вас увидят. И фейерверкер на месте, ладит там что-то среди деревьев, сюрприз, говорит, к вечеру готовит. Сено бы только опять не спалил, как прошлый год.
– А комедиантов нет?
– Как же нет, здесь они, а чему я давеча засмеялся-то! Локоди этот опять; впятером они: сам, он героев будет представлять, цирюльный подмастерье, худенький такой, стариков у него играет, а дама пожилая – барышень молоденьких. Уже и сговорились, что будут вечером давать. Пока, значит, господа в зале отобедают, они в прихожей Добози с женой[209] изобразят в двенадцати живых картинах, с бенгальским огнем.
– А почему в прихожей, а не в театре моем?
– Мал он для них.
– Так их же пятеро всего.
– Да, но и гайдуки тоже нарядятся, кто турком, кто мадьяром, – из чулана все подходящее повыгребли уже: платье, оружие. А школяры тем делом былину споют про Добози. Дярфаш сейчас слова сочиняет, а регент – музыку. Ух славно!
Простодушный старик, как ребенок, радовался предстоящей комедии.
Тем временем он уже умыл, побрил и причесал барина, ногти ему постриг, повязал шею косынкой и застегнул его честь по чести.