– Спокойной ночи, спать хочется, – пробормотала Фанни, откидываясь на подушки; но долго еще металась, борясь с ужасом, неприязнью и гадливостью, которые подымались в душе. Лишь на самой заре усталость наконец взяла свое.

Солнце уже ярко светило в окно, когда Фанни пробудилась.

Пока она спала, странные картины ее преследовали, и после пробуждения в сознании все еще беспорядочно сплетались явь и грезы, порождения фантазии и доводы рассудка.

Часто ночь напролет мечешься, трепещешь, но утром совершенно привыкаешь к образам, которых так боялся во тьме.

А иной раз до того углубишься накануне в раздумья, мучительные размышления, что и сон переймет то же направленье и при богатом воображении не только фантасмагории, но и здравые идеи навеет. Спящий тогда становится провидцем. Потому-то и говорится, что утро вечера мудренее. Проснувшись, из такого трезвого далека созерцаешь клубившееся всю ночь марево сна, будто недели, месяцы протекли с тех пор.

Видя, что мать встала раньше и уже вышла, Фанни в неожиданно хорошем настроении вскочила и проворно оделась, едва дав себе труд привести кое-как волосы в порядок.

Завтрак уже ждал ее. Майерша сварила тем часом кофе на кухне, поджарила хлеб – все своими руками, не подпуская прислуги. Заслуживает же этакая красавица дочка, чтобы мать немножко и похлопотала для нее.

Мастер не употреблял этого темного чужеземного напитка, не имел обыкновения. Утречком рано он по пятидесятилетней своей привычке закусил копченым салом с красным перцем, умяв порядочный кусок, который запил целой флягой сливянки, и пошел себе как ни в чем не бывало в поле. Только в чуть хрипловатом голосе чувствовался легкий «градус».

Фанни осталась за кофе наедине с матерью. Болтаи не видел причин беспокоиться из-за этого: пускай нажалуется вволю бедная старуха. А Фанни жаловаться, кажется, нечего – по крайней мере, на своих опекунов.

Девушка пожелала матери доброго утра и поцеловала ей руку. Та возвратила поцелуй.

– Дай-ка, дай-ка ручку свою расчудесную, прекрасную. Ах, милая ты моя, единственная. Ой, да как же счастлива-то я, что с тобой сижу. Давай сама кофейку тебе налью. Знаю, знаю, как любишь: молочка побольше, сахарку поменьше, вот так. Видишь, не забыла ничего.

Майерша болтала без умолку. Прежде ее сдерживало присутствие Терезы: под холодным, неотступным ее взглядом она съеживалась, настораживалась, а теперь чувствовала себя свободно.

Фанни прихлебывала кофе и слушала, посматривала на мать, которая не уставала ее хвалить, душкой, раскрасавицей, чаровницей называя и убеждая, уговаривая все доесть.

– Мама, – прервала ее девушка, беря за руку (она не питала к ней больше отвращения), – как того господина зовут, который обо мне расспрашивал?

Глазки Майерши лукаво блеснули: ага, сама в силки бежит!

Но вглядись она получше ей в лицо, то заметила бы, что дочь даже не покраснела, задавая такой вопрос, – осталась бледной и спокойной.

С таинственным видом оглянулась Майерша по сторонам, не услышат ли, потом привлекла к себе Фаннину головку и шепнула на ушко: «Абеллино Карпати».

– Да? Так это он? – сказала Фанни со странной, очень странной улыбкой.

– Знаешь разве?

– Видела раз издалека.

– Красивый мужчина, приятный, обходительный; никогда красавца такого не видывала.

Фанни собирала крошки со скатерти, поигрывала кофейной ложечкой.

– Это ведь много – шестьдесят тысяч форинтов. Правда, мама?

(Ага, попалась птичка, теперь поскорее сеть затянуть!)

– Очень много, детонька, законный с них процент – три тысячи шестьсот форинтов. Долгонько бедному человеку пришлось бы землю ковырять, чтобы доход такой заполучить.

– Скажите, мама, а у папы было столько?

– Что ты, детонька. Он, когда до девятисот догнал, считал уже, что много, а это четвертая только часть. Сама посчитай: четырежды девять – тридцать шесть. У него вчетверо меньше было.

– Да правду ли сказал Абеллино, что женится на мне?

– Так он в любую минуту согласен залог внести.

Фанни, казалось, готова была сдаться.

– Ну да, ведь если обманет, ему же хуже, шестьдесят тысяч так и так нам достанутся.

«Вот умница девочка! Не то что сестры-ветреницы. Эта не даст себя провести. Моя дочь», – думала Майерша, радостно потирая руки.

Надо ковать железо, пока горячо.

– А как же, доченька. Помечтать куда как сладко, да мечтами одними сыт не будешь. Это господа поэты про идеалы вон стихи любят сочинять, да и те так и глядят, где бы деньжат ухватить. Нынче все за деньгами только и гоняются. Кто с деньгами, тому и честь. А честь без гроша – кому она нужна? Ты покамест еще молода, красива, вот и охотятся за тобой. Но сколько она продержится, эта красота? Десяток лет – и нет ее. Так что же, разве заплатят тебе за радости, которых ты себя лишишь, молодость праведницей прожив?

О, да эта женщина будто и святого крещения не принимала. Все решительно у нее земное. И небо – лишь фигура поэтическая.

– При такой жизни и десятка лет красота твоя не сохранится, – еще более веско добавила Майерша. – женщины, которые радостей земных себя лишают, скорее увядают.

– Тише, Болтаи идет!

Почтенный мастер, войдя, пожелал доброго утра и сказал, что едет в город, не надо ли чего передать, лошади уже запряжены.

– Маме в город нужно, – тотчас ответила Фанни, – не прихватите ее? Будьте добры, дядюшка.

Майерша даже глаза вытаращила и рот разинула. Она и не заикалась ни о каком отъезде.

– Охотно, – отвечал Болтаи. – Куда прикажете?

– Домой, к дочкам (Майерша перепугалась). Вышивки там у меня кое-какие остались, сестрицы еще выбросят их или на толкучку снесут; мама привезет. (Ах, умница, разумница!) Тахта там с вышивкой моей, знаете, мама, – два голубка; ее мне ни за что не хотелось бы сестрам оставлять. Хорошо?

Еще бы не хорошо! Это она ведь согласие дает на предложение того господина, да тонко как, тупоумный этот Болтаи ни о чем и не догадывается. Вот умница, вот разумница!

Мастер вышел сказать кучеру, чтобы для дамы приготовил местечко.

– Когда приехать за тобой? – воспользовавшись его отсутствием, шепотом спросила Майерша.

– Послезавтра.

– А что там передать?

– Послезавтра, – повторила Фанни.

Тут вернулся Болтаи.

– Обождите минуточку, милый дядюшка, я несколько строк Терезе напишу, – сказала Фанни, – отвезите ей.

– С удовольствием. Да ты бы на словах, чего пальцы чернилами-то марать.

– Ладно, дядя, скажите тогда тетеньке, пусть кашемира мне купит на шаль да локоть pur de laine[226] или же poil de chevre…[227]

– Ну, ну, напиши лучше тогда, – испугался Болтаи иностранных слов, – не запомню все равно.

Улыбнувшись, взяла Фанни письменные принадлежности, набросала коротенькое письмецо, запечатала и протянула мастеру.

Майерша украдкой еще раз бросила на нее многозначительный заговорщический взгляд. Ее подсадили на повозку, и она укатила под звонкое щелканье кнута.

А Фанни холодно, с насмешливой гримаской посмотрела вслед и вернулась к себе. Там полила она цветочки, покормила птичек, весело, задорно при этом напевая.

Доехав до города, Болтаи у первой же лавки снова слез купить не то кремней, не то другую понадобившуюся мелочь, а кучеру велел доставить Майершу, куда пожелает. Сам же пешком, дескать, дойдет.

И гостья его опять вскоре очутилась в своем семейном кругу. Там же оказался и Абеллино. Денди не терпелось узнать, чего она добилась, да и все ее поджидали. Явилась Майерша все в том же купленном ей Болтаи наряде. То-то было смеху! То-то прыгали ее проказницы, поворачивая мать из стороны в сторону! Абеллино попросил позволения зарисовать ее в таком виде. А впрочем, не до того сейчас. Ну быстрее: как там дела?

Майерша часа два повествовала об удачно завершенной авантюре: скольких усилий и какого красноречия стоило ей склонить девушку к решению. Потому что добродетельная донельзя. Пришлось уверять: дескать, замуж поклонник возьмет – только о том все ей и твердила.

вернуться

226

чистой шерсти (фр.).

вернуться

227

козьего пуха (фр.)