Коварству этих людей поистине не было предела. Через два дня негодяи привязали юную леди Эмму к стволу огромного дерева, словно бы и не они поднимали тост за бескорыстную дружбу. Платье на ней было изорвано, веревки впились в хрупкие нежные плечи. Пока расставляли осветительную аппаратуру и готовили камеру, она молчала. Только один раз попросила попить.

Кешка знал, что у крайнего вагончика всегда стоит ведерко с водой и кружка. Но сейчас рабочие наверняка не пропустят его через оцепление. А Большой Генрих только отмахнулся.

— Перебьешься. — Он отстранил оператора и припал глазом к кинокамере. — Пиратам не свойственно милосердие.

Но когда полная женщина в расстегнутом на груди пляжном халате подняла деревянную хлопушку и крикнула: «Дубль второй!», леди Эмма не выдержала:

— Развяжите! Тут муравейник. Генрих Спиридонович, миленький, честное слово! Они кусаются…

— Перестань капризничать и корчить из себя примадонну! — рявкнул Большой Генрих. — Я прошу потерпеть пять минут, только пять минут. — И он поднял над головой растопыренную пятерню.

Прекрасные синие глаза леди Эммы наполнились слезами, и кончик подбородка мелко и часто задрожал.

— Мотор! — крикнул Большой Генрих, вытирая со лба пот. — Все идет как надо. Этим муравьям надо поставить памятник при жизни за счет студии. До чего же естественно, черт побери! Плачь, дитя мое, плачь! О, эти невидимые миру слезы!

Кешка отчетливо представил себе, как злые растревоженные муравьи ползут по ее ногам и впиваются маленькими челюстями в нежную кожу под коленками.

В кармане у Кешки лежал большой перочинный ножик, который он выменял на «самодур» и три новенькие закидушки у одного из рабочих киногруппы. Это был превосходный шоферский нож с одним лезвием, двумя гаечными ключиками, отверткой и пилкой, боковая сторона которой имела насечку, как у бархатного напильника. И сейчас у Кешки возникла совершенно дикая мысль. Ему захотелось незаметно подобраться к дереву, перерезать веревки и освободить наконец это нежное существо от пиратов, а заодно и от Большого Генриха.

Кешка сунул руку в карман и так сильно сжал в кулаке ножик, что грани его стали врезаться в ладонь. Он уже представил, каким взглядом одарит его прекрасная, освободившаяся от пут пленница и как, спасаясь от погони, они вдвоем помчатся напролом через заросли к морю. Там, среди скал, они спрячутся в только ему знакомой нише, похожей на неглубокую пещерку, и Кешка станет приносить туда хлеб и таскать помидоры с соседского огорода. Вот только подойдет ли ей такая простая и грубая пища?

Он крутнул головой, насильно заставив себя разжать пальцы и вытащить руку из кармана. Но от этого не стало легче. Ему уже и самому казалось, что по его ногам ползут и впиваются в них полчища муравьев, и кожа от этого горела, как от ожога.

А Большой Генрих командовал:

— Уберите к черту эти дуги! Мягче свет, мягче. Направьте слева софит.

— Генрих Спиридонович, мне больно, — по-настоящему плакала несчастная леди Эмма.

— Так. Теперь дай крупняк! — будто не слыша ее, крикнул он оператору. — Яви миру слезу!

— Прекратите! — неожиданно заорал Кешка. — Вы что, глухие? Ей же больно!

— Гоните мальчишку в шею, — не оборачиваясь, махнул рукой Большой Генрих.

Двое дюжих парней кинулись выполнять приказание режиссера. Но Кешка ловко увернулся, прошмыгнув у них между ногами. Когда он опускался на четвереньки, под руку ему попал камень. Кешка схватил его и изо всех сил швырнул в громадное стекло вспыхнувшего софита. Послышался звон рассыпающихся осколков. Все замерли, и на площадке наступила мертвая тишина…

Дома родители пороли Кешку в четыре руки. А потом заперли в кладовку. За разбитое стекло матери пришлось заплатить пятнадцать рублей. Счастье еще, что не пострадали дорогая лампа и рефлектор. Возможно, Кешка отделался бы только одной мерой наказания, если бы стал плакать и просить прощения. Но он, сцепив зубы, упрямо молчал, и это особенно бесило взрослых.

В полутемной кладовке пахло мышами и пылью. А главное, так медленно тянулось время. Однако хуже всего было то, что он не знал, когда же наконец снова ощутит привычное состояние свободы. Кешка на минуту представил себя в положении узника, приговоренного к вечному заточению, и ему стало не по себе. И все же он не раскаивался в своем поступке, хотя и был уверен, что даже близко к съемочной площадке его теперь не подпустят.

Освободили Кешку только через восемь часов. Близился вечер, на дворе было по-прежнему жарко, и он первым долгом решил искупаться.

Считается, что некая неведомая сила влечет человека на место, где он совершил преступление. Возможно, именно поэтому Кешке захотелось по пути хоть одним глазком взглянуть на площадку, где утром проходили съемки. Там, конечно, никого уже не было, и только осколки толстого зеркального стекла поблескивали в вытоптанной траве. Кешка подошел к дереву. Он вдруг снова представил себе все, как было, и со злостью пнул ногой муравейник.

— Ну а муравьи-то при чем? — послышался с тропинки голос героя Миши. Он шел с полотенцем по направлению к вагончикам и улыбался.

Кешка махнул рукой и стал спускаться к морю, где рабочие вместе с пиратами возились на захваченном корабле. В тени под скалой он увидел дона Диего и дона Хуана. Раздевшись до плавок, испанцы играли в нарды. Но странное дело, прежней неприязни к ним он почти не испытывал. Все-таки виноват во всем был Большой Генрих. Кешка неслышно подошел и скромно уселся в сторонке.

— Вот паразитство, — вздохнул дон Хуан, — до чего же пить хочется. А в термосе ни капли…

— Терпи, — отозвался его приятель. — Еще полчасика, и явится наш спаситель — Буцефал.

Кешка знал, что Буцефалом киношники окрестили старую кобылу Зорьку, которая подвозила им воду в большой дубовой бочке. Он незаметно придвинулся поближе и спросил:

— А что это — Буцефал?

Дон Диего поднял густые брови, словно бы удивившись внезапному появлению парнишки:

— Ах, это ты, бунтарь-одиночка. И ты не знаешь, кто такой Буцефал? Это боевой конь Александра Македонского.

— Но ведь она кобыла, — удивился Кешка. — Да еще старая.

— Не имеет значения, — заметил дон Хуан, встряхивая кости в сложенных горстях. — У моего дяди Сурена в Нахичевани под Ростовом был здоровенный кобель, которого он назвал Пальмой. И, представь, на кобеле это никак не отразилось. Пес прожил шестнадцать лет. Дядя вообще был веселый человек.

Неподалеку в кустах возился электрик, подвешивая на сучьях резиновый кабель.

— Эй, на барже! — крикнул он, сложив рупором ладони. — Врубите верхний прожектор! Проверить надо!

— Погодь, — отвечали с «Глори оф де сиз», — сперва плотик смайнаем по тому борту.

— Ну что, дома били? — сочувственно спросил дон Диего.

Кешка молча кивнул и шмыгнул носом. Дон Диего с сожалением покачал головой, и в такт ее движениям на волосатой груди маятником закачался золотой крестик.

— А крест зачем? — спросил Кешка. — Вы что, в бога верите?

— Ему положено, он испанец, — ответил за товарища дон Хуан, сдувая с носа капельку пота. — Это не простой крест — католический!

— К тому же подарок, — заметил дон Диего.

— От кого?

— Мне вручил его лично Филипп Анжуйский — король Испании. От имени и по поручению самого римского папы Бенедикта Тринадцатого.

— Как сейчас помню, — подтвердил дон Хуан.

На следующий день вечером к одноглазому помощнику капитана пришел в гости Генрих Карлович — осветитель. Еще в дверях летней кухни он поднял вверх указательный палец и сказал торжественным шепотом:

— Не хва-та-ет.

— Всего-то? — спросил старый пройдоха.

— Всего. Пока магазин не закрыли.

— А что, острая необходимость?

— Тоска, Василь Сергеич, тоска-а…

Помощник капитана достал из кармана кошелек и вынул из него помятый трояк:

— Не забудь принести сдачу.

— Это уж как водится. Все чин чином.

Отец, после работы плескавшийся неподалеку под умывальником, даже по отрывочным словам и намекам умудрился сообразить, к чему клонится дело, и живо откликнулся: