— А что, мужики, принимайте меня третьим. — И, метнув на стол железный рубль, прихлопнул его ладонью.

Он заметно оживился и, вытирая полотенцем загорелую шею, весело крикнул:

— А ну, Ин-нокентий, живо дуй до мамки в магазин. Возьми хлеба и консерву.

— Какую?

— А какую даст, — развел он руками.

Уже через четверть часа трое мужчин сидели за столом, позвякивая гранеными стаканами. Кешка был до смерти рад, что его не прогнали, не попрекали за вчерашнее, и примостился в уголке на табурете, делая вид, что читает книжку. Над тускловатой, засиженной мухами лампочкой роилась ночная моль.

— Спасибо тебе, Василь Сергеич, что не побрезговал компанией, — вздыхал Генрих Карлович. — Я ведь знаю: ты эту заразу не потребляешь. Тем большее мне уважение…

— Ну, это ты брось, — строго ответил одноглазый. — Я ведь не из тех. Пора бы усвоить.

— Это точно, это ты в самую копеечку, — закивал головой осветитель. — Ведь простому человеку что надо? Чтоб его уважали. А когда его при всем народе, в присутствии, простите за выражение, дамы чуть ли не по матушке — это, вы меня извините, это ни в какие ворота.

— Наплюй, — посоветовал отец. — Лишь бы получку вовремя давали.

— Получка! — вздохнул старик. — Одни слезы…

Кешка зашевелился в своем углу. Он дольше не мог выносить одиночества.

— А отчего у вас фамилия такая смешная? — спросил он. — Околелов?

— Не по делу выступаешь, Ин-нокентий! — повысил голос отец.

— Пусть себе спрашивает, — остановил его Генрих Карлович. — Только все наоборот. Фамилия у меня совсем не смешная. Имя и отчество — это да, это не спорю. Я из-за них мно-ого неприятностей имел в прежние годы, особо во время войны. Все за шпиона принимали. Думали, будто фамилию эту я подделал. Только она у меня самая настоящая, от деда и прадеда. А насчет имени, так это сперва дед отцу удружил. У нас на Волге вокруг немцы-колонисты жили, вот деду, видать, оно и понравилось. А отец уже, думаю, мне этого Генриха со зла прилепил. Не иначе.

Он достал платок и шумно высморкался.

— А вот Генриха Большого за шпиона никто не принимал, — раскуривая трубку, усмехнулся одноглазый.

— Так то ж фигура! — развел руками гость. — Одно имя — гремит! Только вот не вижу я из-за него никакой радости от работы. Ведь я кто? О-све-ти-тель! От слова «свет»! Это как солнце красное. А он все пугает, грозится на пенсию выгнать…

— Да хай ему, — махнул рукой отец. — Лучше выпьем.

— Вы разливайте, разливайте, — кивнул Генрих Карлович. — Я ведь к этому проклятому искусству, можно сказать, с детских лет стремление имел.

— А ну, Ин-нокентий, подрежь-ка нам еще помидорчиков, — потирая ладони, сказал отец. — И учись. Видишь, люди какие? Всегда говорю: читай! Сам знаешь, на книжки я денег не пожалею.

А Генрих Карлович все продолжал о своем.

— Помню, сразу после войны приняли меня пожарником в театр, — вспоминал он. — А тут как раз статист один заболел. Вот мне и предложили сыграть за него убитого. Такой случай! Тренировался, конечно, дело-то нешутейное. Попробуй не дышать, даже если муха на нос сядет. Ну, раздвинулся занавес. Я лежу. Все чин чином. Пять минут проходит, десять — я лежу. А тут, как на грех, после пива приспичило, ну прямо невмоготу. Я уж и так и эдак. Терпел-терпел, чувствую, дело плохое. Встал и ушел…

Одноглазый так и покатился со смеху, даже водку расплескал. Отец тоже смеялся, подрагивая плечами.

— Потом вахтером работал и гардеробщиком. По совместительству. Дом громадный, люди по коридорам бегают, машинки стучат. Голова с похмелья прямо раскалывается. Думаю, хотя бы кружечку пива пропустить. А тут вешалка — не бросишь. Смотрю, один толстенький в очках все тут крутится. Я к нему. Так, мол, и так, говорю, постой за меня десять минут, сбегаю в буфет похмелиться. А он как понес, как понес. Да как вы смеете, да я, простите за выражение, начальник главка… Уволили.

Отец стал разливать по последней, но квартирант решительно прикрыл свой стакан ладонью и покачал головой:

— Все.

— Как знаете, как знаете, — пожал плечами отец. — А вы закусывайте. — И он пододвинул Генриху Карловичу банку со ставридой в томатном соусе.

Старик пьянел на глазах, жалобно моргая красными веками.

— А все из-за нее, — пробормотал он, постукав ножом по пустой бутылке. — Мог бы артистом стать. Не хуже других…

Но в это время на пороге появилась мать.

— Гуляете? — спросила она и устало привалилась к дверному косяку. — С этим кином народу понаехало — тьма! А сегодня еще автобус пришел с какими-то якутами, что ли. В ларьке не протолкнешься. Жарища! Этому — то, тому — это. А тут приходит одна: «Сигареты подайте!» Я говорю, нос не дорос. Так она, понимаешь, ножкой топает, требует жалобную книгу. Ну я ей и сказала…

Мать умолкла и оглянулась по сторонам:

— А что, Антона доси дома нет? Кешка, а ну живо разыщи. Опять небось с пацанвой воюет.

— Поищи сама, — примирительно сказал отец. — Пусть парень раз в жизни умные разговоры послушает.

— Ну-ну, — ехидно усмехнулась мать, и ее светлое платье сразу же растаяло в густой темноте.

— Вот такая наша жизнь, — вздохнул Генрих Карлович.

— Ты лучше расскажи, как первый раз на студию устраивался, — обратился к нему одноглазый, почесывая рыжую бороду.

— А чего рассказывать? Пришел. В артисты проситься. К самому директору. Опыт, говорю, имеется. Отказали.

— Так ты, говорят, когда здоровался, даже в руку ему попасть не мог.

— Брехня, в руку я ему попал, — запротестовал Генрих Карлович и тут же мечтательно добавил: — А пепельница у него на столе стояла — рублей шестнадцать…

Потом все замолчали, и только слышно было, как из рукомойника капает в тазик вода да в пыльных кустах сирени и выгоревшей за лето траве ночные сверчки старательно настраивают свои скрипки.

Уже по всему чувствовалось, что натурные съемки подходят к концу. Одноглазый помощник капитана сказал, что сегодня его, слава богу, вздернут на рее, и он наконец освободится от суетных мирских дел. На берегу бухточки из тонких жердей и брусьев рабочие наспех сооружали легкие хижины на сваях, крытые камышом и сухими пальмовыми листьями, а электрики тянули проводку для осветительной аппаратуры. Но на лесной поляне у скал все еще доснимались последние кадры.

Кешка решил хотя бы из-за кустов, на расстоянии незаметно понаблюдать за съемками, однако ему не повезло. Когда он подошел к площадке, там все уже было закончено: актеры расходились, а Генрих Карлович сматывал свои кабели. Расстроенный Кешка решил снова пойти к морю, но в этот момент его окликнули:

— Эй, мелкий, поди-ка сюда!

Он обернулся и не поверил своим глазам. Под деревом, на сухой траве, подогнув под себя ноги, сидела золотоволосая леди Эмма.

На этот раз она была не в привычном платье с кружевами и оборками, а в желтой блузке без рукавов и голубых застиранных джинсах с вытертыми до белизны коленками. Выглядело это довольно дико. Ведь, кроме одного раза, там, на лужайке, он видел ее только во время съемок.

— Слушай, не в службу, смотайся быстренько в магазин и возьми пачку «Примы», — попросила юная леди. — Скажешь, кто-нибудь из мужиков послал, ясно?

Кешка растерянно кивнул, а она, порывшись в большой полиэтиленовой сумке с иностранными надписями, протянула ему монетку:

— Быстренько. Там такая стерва работает.

Кешка смутился и покраснел.

— Это моя мать, — чуть слышно проговорил он.

— Серьезно? Вот так номер, чтоб я помер. Не завидую. — И она зевнула, прикрыв рот ладошкой.

Когда Кешка вернулся, с трудом переводя дух, он застал леди Эмму все в той же скучающей позе. Увидев его, она томно потянулась и стащила с головы свой прекрасный парик. Настоящие волосы ее показались Кешке тусклыми, и даже цвет их он едва ли сумел определить с достаточной точностью. А главное, острижены они были настолько коротко, что ему невольно пришла на память прическа тетки Натальи, жившей от них через два дома, после того как ту выписали из городской больницы.