Как-то осенью мне довелось проехать по этому шоссе. Оно опоясывает гору, соединяя, как жемчужины ожерелья, пять озер, лежащих у ее подножья.
Автобус мчится среди просвеченных солнцем лесов. Бархатные бабочки кружатся над нетронутой травой опушек. Прямо к бетону дороги клонит колосья дозревающий рис. Женщины срезают и укладывают в корзины тугие мутные гроздья винограда.
Но все это лишь первый план, лишь рамка, за которой глаз все время ищет главное – Фудзи. И все ее сто лиц, раскрывающиеся одно за другим, как на картинах Хокусаи, действительно неповторимы.
То она предстает перед глазами, как серый призрак, плавающий в дымке утреннего тумана, то щедро удваивает свою красоту в глади озер, то – после заката – докрасна раскаляет края своего кратера отблесками ушедшего дня.
– Фудзи – это вулкан правильной конической формы, самая высокая и самая красивая гора в Японии…
Девушка-экскурсовод смущенно опускает на колени микрофон. Да, человеческие слова здесь слишком бедны. Но легко ли найти другие, легко ли объяснить, почему столь знакомая, даже примелькавшаяся на открытках, веерах, вазах, картинах гора, представ перед глазами, заставляет сердце учащенно биться?
Чем же больше всего впечатляет Фудзи? Может быть, сочетанием своего величия с гордым одиночеством? Первая вершина Японии возвышается как бы на ровном месте. Горы вокруг есть, но небольшие и стоят на почтительном расстоянии, не решаясь заслонить, исказить ее безупречных очертаний.
Фудзи волнует своей картинностью в благородном смысле этого слова. Кажется, перед тобой не явление природы, а произведение искусства…
Автобус вдруг резко тормозит, прижимаясь к обочине. Из-за поворота вырывается колонна буро-зеленых грузовиков с зажженными фарами. Они вихрем проносятся по оцепеневшему шоссе. В глазах остаются только огромные белые буквы, написанные на каждой машине: «Боеприпасы».
Хочется зажмурить глаза, хочется убедить себя в том, что это могло лишь привидеться на дороге, проложенной ради того, чтобы священная гора раскрывала перед человеком свои сто лиц.
Фудзи – она по-прежнему передо мной, но как раз к ней-то и свернули грузовики со снарядами. Там, на фоне воспетых поэтами склонов, колышется на шесте звездно-полосатый флаг. У поворота на проселок, где еще не улеглась пыль, белеет щит: «Американская зона. Вход воспрещен японским законом».
Парни с нашивками «Морская пехота США» в такой же степени символизируют политику американской военщины в Азии, в какой Фудзи – Японию. Что толку вести многолетнюю тяжбу, кому принадлежит народная святыня – храму или государству, если как раз она стала местом, где беззастенчиво попираются суверенные права нации? Как бы ни больно было японцу видеть рану, все глубже рассекающую западный склон Фудзи, терпеть бесчинства янки на восточном склоне еще тяжелее. Придет время, и другой суд – суд истории вынесет на сей счет свой приговор.
Я был на Фудзи в день, когда местные жители сорвали назначенные там американцами ракетные стрельбы. На полицейские цепи, преграждавшие доступ на полигон, двинулась колонна крестьянок. Женщины запели песню о всенародной любви к священной горе – песню, которую каждый японец еще в колыбели слышит от своей матери. И строй вооруженных людей в касках, которым по роду службы меньше всего свойственно поддаваться чувствам, дрогнул и отступил.
Окрестные земледельцы, проникшие к мишеням с плакатами: «Фудзи не будет полигоном вьетнамской войны», стали таким же воплощением национального духа, как и сама гора.
Заморские туристы, что приезжают развлечься в Токио, жадно накидываются на сувениры с контуром Фудзи. Для них это марка местной экзотики, вроде наклейки на чемодан.
Да, Фудзи и сегодня остается национальным символом Японии. И будь жив Хокусаи, он написал бы ее сто первый лик. Он изобразил бы не только воронки на теле горы, но и крестьянок, бесстрашно усевшихся на стрельбище. Он напомнил бы, что израненная, но не попранная святыня, символизирующая собой японский народ, – вулкан дремлющий, но не потухший; вулкан, который способен показать свою могучую силу.
Я закрываю глаза и восстанавливаю образ индустриальной Японии, «европейской», колонизаторской Японии: я вижу первомайские токийские манифестации рабочих, слышу поступь рабочих союзов в красных и белых плакатах; я вижу этих маленьких людей, имеющих – на глаз европейца – одно лицо; я слышу гудки пароходов, фабрик, заводов, паровозов; я обоняю каракатический запах туши в банкирских и заводских конторах; мне кажется, я вижу голые нервы; страна маленьких, черных людей, крепких, как муравьи, эта страна живет очень крепко, очень упорно – тем, чем живет всякая капиталистическая страна, – и как в каждой капиталистически феодальной, империалистической, колонизаторской стране, слышны хряски рабочих мышц, сип машин и видны зори революций, – слышны кряки феодальных осыпей, шепоты преданий старых замков.
Б. Пильняк, Корни японского солнца. Ленинград, 1927.
Японцы странный народ. Они падки до нового в деловой жизни, но консервативны во вкусах и привычках. Они пытливы и скрупулезны в области своей профессии, но небрежны к назначенным встречам, так как мало ценят время. Они прилежны в работе, но очень легко относятся к деньгам и транжирят свои трудовые заработки на какие-то ребяческие забавы. Под личиной современной цивилизации японцы остались теми же простодушными сентиментальными людьми, какими были всегда. Им присущ артистический темперамент, и они доныне готовы ставить искусство прежде науки.
Ивао Мацухара, Жизнь и природа Японии. Токио, 1964.
Относительно душевных качеств японцев мнения европейцев широко расходятся. Человек, путешествующий ради собственного удовольствия, проведя среди японцев несколько счастливых месяцев, вряд ли скажет о них что-нибудь плохое. Но старожил-коммерсант, у которого за плечами столько же десятилетий, сколько у туриста месяцев, вряд ли помянет их только добрым словом.
Вообще говоря, наиболее выпуклые черты японского характера – это верность, преданность, стойкость, самоуверенность, предприимчивость, невозмутимость, любовь к природной красоте, учтивость, выносливость, чистоплотность и счастливая способность извлекать все лучшее из радостей жизни. Теневые же стороны – тщеславие, мстительность, безжалостность, недостаток искренности, правдивости, а также целомудренной воздержанности (последнее касается лишь мужчин).
Джозеф Лонгфорд, Япония и японцы. Лондон, 1912.
Одной из поразивших меня вещей было сходство Японии с Италией. Если китайцев можно сравнить с немцами, то японцы – это итальянцы Востока. Налицо тот же контраст расчетливости и безалаберности. Подобно итальянцам, японцы смешливый, легкомысленный народ, для которого жизнь стоит так мало, что смерти нечего страшиться. Они тоже дети природы по своим манерам, но коварны, мстительны и хитры в сделках. Они тоже прирожденные артисты, с присущей художественному темпераменту леностью. Их бедняки, если не считать одежды, чем-то напоминают итальянских.
К. Р. Стрэттон, Живописная Япония, 1910.
Не касаясь того, что после войны между американцами и японцами существовали взаимоотношения победителей и побежденных, что всегда затрудняет взаимопонимание, есть много причин, по которым даже в наиболее благоприятных обстоятельствах японо-американское сближение имело бы мало шансов на успех. С одной стороны перед нами Америка, страна пуританских традиций; прямых, практических людей, лишенных подлинного, постоянного интереса к искусству и духовным ценностям вообще; людей, всегда готовых разрубить гордиев узел. С другой стороны перед нами Япония, чей народ является столь же языческим, как древние обитатели Средиземного моря; люди, которые всегда склонны рассуждать терминами настроения и повиноваться обстоятельствам; чрезвычайно сложный народ, полный древнего страха и новой амбиции, обостренно чуткий ко всем формам красоты, духовным ценностям и эмоциональным порывам; люди, которые, оказавшись перед гордиевым узлом, всегда предпочтут не разрубать его, но завязать вокруг него новый, более крупный, и таким образом скрыть его из виду. Перед нами, по существу, два подхода к жизни, которые столь глубоко несхожи, что трудно даже представить себе более разительный контраст.