– Поразмыслите над создавшимся положением, дорогой комендант, – сказал с невозмутимым спокойствием Арамис. – У вас больше нет приказа, который оправдывал бы освобождение Марчиали.

– Боже мой! Нет! И все же я погиб, да, да, я погиб!

– Но совсем нет, ведь я отдаю вам Марчиали назад, таким образом получается, как будто он вовсе и не выходил из Бастилии.

– Ах! – воскликнул комендант, который окончательно потерял способность соображать.

– Конечно! И вы сразу же запрете его.

– Еще бы!

– И вы отдадите мне этого… ну как его там… Сельдона, которого освобождает новый приказ. Таким образом, ваша отчетность будет в полном порядке. Понимаете?

– Я… я…

– Вы поняли, – перебил Безмо Арамис. – Вот и отлично.

Безмо умоляюще сложил руки.

– Но ради чего, взяв у меня Марчиали, вы привозите его снова ко мне? – воскликнул несчастный, совершенно растерявшийся комендант.

– Для такого друга, для такого слуги, как вы, нет секретов.

И Арамис наклонился к уху Безмо.

– Вы знаете, – шепнул он, – какое необыкновенное сходство между этим несчастным и…

– Королем, да!

– Так вот первое, на что употребил Марчиали свою свободу: он стал утверждать, что он король Франции.

– Вот негодяй! – воскликнул Безмо.

– Он надел на себя такой же костюм, какой был на его величестве, и стал выдавать себя за короля Людовика Четырнадцатого.

– Боже мой!

– Вот почему я и привез его к вам, дорогой комендант. Он безумен, и своим бредом он спешит поделиться со всеми.

– Что же делать?

– Все обстоит очень просто: не давайте ему общаться с кем бы то ни было. Вы понимаете, что, когда его бред стал известен его величеству, который сжалился над его несчастьем и был вознагражден за свою доброту черной неблагодарностью, король пришел в ярость. И вот теперь – хорошенько запомните это, дорогой господин де Безмо, так как это касается вас самым непосредственным образом, – теперь всякому, кто даст ему общаться с кем бы то ни было, кроме меня или самого короля, не миновать смертной казни. Вы слышите, мой милый Безмо, – смертной казни!

– Слышу, слышу, черт подери!

– А теперь спуститесь и отведите этого бедного малого в его камеру, если только не считаете нужным, чтобы он поднялся к вам.

– Зачем?

– Да, вы правы. Полагаю, что лучше сразу же посадить его под замок, разве не так?

– Еще бы!

– В таком случае, друг мой, пошли…

Безмо велел бить в барабан и звонить в колокол, предупреждая по заведенному здесь порядку о том, чтобы все входили в свои помещения, дабы избежать встречи с таинственным узником. Затем, когда проходы были расчищены, он сам подошел к карете за арестантом. Портос, верный приказу, продолжал держать мушкет у груди пленника.

– А, вот вы где, негодяй! – воскликнул Безмо, увидев короля. – Хорошо, хорошо!

И тотчас же, велев королю покинуть карету, он повел его в сопровождении Портоса, не снимавшего маски, и Арамиса, снова ее надевшего, во вторую Бертодьеру и открыл дверь той самой камеры, в которой на протяжении восьми лет томился Филипп.

Король вошел в каземат без единого слова. Он был растерян и бледен.

Безмо закрыл дверь, дважды повернул ключ в замке и, подойдя к Арамису, прошептал ему на ухо:

– Сущая правда, он очень похож на его величество, но все же не так, как вы утверждаете.

– Так что вас уж, во всяком случае, на такой подмене не проведешь?

– Что вы, что вы!

– Вы бесценный человек, дорогой мой Безмо, – сказал Арамис. – А теперь освобождайте Сельдона.

– Верно, я и забыл… Я сейчас отдам приказание…

– Ба! Вы успеете сделать это и завтра.

– Завтра? Нет, нет, сию же минуту! Избави боже затягивать это дело.

– Ну, идите по вашим делам, а меня ожидают мои. Но, надеюсь, вы поняли все до конца, не так ли?

– Что я должен понять?

– Что никто не войдет к узнику без приказа его величества – приказа, который привезу вам я сам.

– Да, прощайте, монсеньор.

Арамис вернулся к своему товарищу:

– Поехали, друг Портос, в Во! И поскорее!

– До чего же чувствуешь себя легким, когда верно послужишь своему королю и тем самым спасешь свою родину, – засмеялся довольный Портос. – Лошадям нечего будет тащить. Поехали!

И карета, освободившись от пленника, который действительно мог казаться Арамису чрезмерно тяжелым, миновала подъемный мост, который тотчас же поднялся за ней снова, и оказалась вне пределов Бастилии.

XLV. Ночь в Бастилии

Страдание в этой жизни соразмерно с силами человека. Мы отнюдь не собираемся утверждать, что бог неизменно соразмеряет ниспосылаемое им человеку несчастье с силами этого человека; подобное утверждение было бы не вполне точным, поскольку тем же богом дозволена смерть, являющаяся единственным выходом для души, которой невмоготу пребывать в оболочке тела. Итак, страдание в этой жизни соразмерно с силами человека. Это значит, что при равном несчастье слабый страдает больше, нежели сильный. Но что же придает человеку силу? Закалка, привычка и опыт. Мы не станем утруждать себя доказательством этого; это аксиома как в отношении нашей душевной жизни, так и нашего естества.

Когда молодой король, потеряв всякое представление о действительности, растерянный и разбитый, понял, что его ведут в одну из камер Бастилии, он решил, что смерть во многих отношениях схожа со сном, что и она полна разнообразных видений. Он вообразил, будто его кровать в замке Во провалилась сквозь пол и вслед за тем он умер; он вообразил, что он – это покойный Людовик XIV, продолжающий видеть все те же ужасы, невозможные для него в жизни и называемые низложением с трона, тюрьмой и всевозможными оскорблениями некогда всемогущего государя.

Наблюдать в качестве призрака, сохраняющего ощущение своего тела, свои собственные мучения, томиться, тщетно стараясь постигнуть непостижимую тайну, где действительность, а где лишь ее подобие, видеть все, слышать все, все понимать, отчетливо помнить мельчайшие подробности своих последних минут – разве это не пытка, пытка тем более невыносимая, что она может быть вечною?

– Не есть ли это то самое, что зовется вечностью, адом? – шептал Людовик XIV в то мгновение, когда за ним закрылась дверь, запираемая Безмо.

Он не проявил ни малейшего интереса к окружающей его обстановке и, прислонившись спиной к стене, окончательно проникся мыслью о том, что он умер; он зажмурил глаза, чтобы не увидеть чего-нибудь еще худшего.

«Но все-таки как же произошла моя смерть? – спрашивал он себя, поддаваясь безумию. – Не спустили ли эту кровать при помощи какого-нибудь приспособления? Нет, нет – когда она начала опускаться, я не почувствовал ни сотрясения, ни толчка… А не отравили ли меня во время обеда или, кто знает, не обкурили ли отравленною свечой, как мою прабабку Жанну д’ Альбре?»

Вдруг холод камеры пронизал плечи Людовика.

«Я видел, – продолжал он, – я видел моего отца мертвым на той самой кровати, на которой он всегда спал; на нем было королевское одеяние. Это бледное лицо с заострившимися чертами, эти застывшие, некогда столь подвижные руки, эти вытянутые, похолодевшие ноги, – нет, ничто не говорило о сне, полном видений. А ведь бог должен был бы наслать на него целые полчища снов, на него, чьей смерти предшествовало столько других, ибо сколь многих он сам послал на смерть!

Нет, этот король по-прежнему был королем, он царил на смертном одре так же, как на своем бархатном троне. Он не отрекся от свойственного ему величия. Бог, ниспославший на него кару, не может наказывать и меня, не сделавшего ничего противного его заповедям».

Странный шум привлек внимание молодого человека. Он посмотрел и увидел на каминной доске под громадной грубою фреской, изображавшей распятие, огромную крысу, грызшую хлебную корку и смотревшую на нового постояльца камеры умным и любознательным взглядом.

Король испугался: крыса вызвала в нем омерзение. С громким криком бросился он к дверям. И благодаря этому вырвавшемуся из его груди крику Людовик понял, что он жив, не потерял разума и что чувства его вполне естественны.