Художники и музыканты собираются возле столовой. Когда пробьет восемь часов, сядут ужинать. Суперинтендант никогда не заставляет дожидаться себя. Сейчас половина восьмого. Аппетит уже сильно разыгрался.

После того как все гости наконец собрались, Гурвиль направляется к Пелисону, отрывает его от раздумий и, выведя на середину гостиной, двери которой тщательно закрыты, спрашивает у него:

– Ну, что нового?

Пелисон смотрит на него.

– Я занял у своей тетушки двадцать пять тысяч ливров – вот чеки на эту сумму.

– Хорошо, – отвечает Гурвиль, – теперь не хватает лишь ста девяноста пяти тысяч ливров для первого взноса.

– Это какого же взноса? – спрашивает Лафонтен таким тоном, как если бы он задал свой обычный вопрос: «А читали ли вы Баруха?»

– Ох уж этот мне рассеянный человек! – восклицает Гурвиль. – Ведь вы сами сообщили мне о небольшом поместье в Корбейле, которое собирается продать один из кредиторов господина Фуке; ведь это вы предложили всем друзьям Эпикура устроить складчину, чтобы помешать этому; вы говорили также, что продадите часть вашего дома в Шато-Тьери, чтоб внести свою долю, а теперь вы вдруг спрашиваете: «Это какого же взноса?»

Эти слова Гурвиля были встречены общим смехом, заставившим покраснеть Лафонтена.

– Простите, простите меня, – сказал он, – это верно; нет, я не забыл. Только…

– Только ты больше не помнил об этом, – заметил Лоре.

– Сущая истина. Он совершенно прав. Забыть и не помнить – это большая разница.

– А вы принесли вашу лепту, – спросил Пелисон, – деньги за проданный вами участок земли?

– Проданный? Нет, не принес.

– Вы что же, так его и не продали? – удивился Гурвиль, знавший бескорыстие и щедрость поэта.

– Моя жена не допустила этого, – отвечал Лафонтен.

Раздался новый взрыв смеха.

– Но ведь в Шато-Тьери вы ездили именно с этой целью?

– Да, и даже верхом.

– Бедный Жан!

– Я восемь раз сменил лошадей. Я изнемог.

– Вот это друг!.. Но там-то вы, надеюсь, отдохнули?

– Отдохнул? Вот так отдых! Там у меня было довольно хлопот.

– Как так?

– Моя жена принялась кокетничать с тем, кому я собирался продать свой участок; этот человек отказался от покупки, и я вызвал его на дуэль.

– Превосходно! И вы дрались?

– Очевидно, нет.

– Вы, стало быть, и этого толком не знаете?

– Нет, нет; вмешалась моя жена со своею родней. В течение четверти часа я стоял со шпагой в руке, но между тем не был ранен.

– А ваш противник?

– Противник тоже. Он не явился на место дуэли.

– Замечательно! – закричали со всех сторон. – Вы, должно быть, метали громы и молнии?

– Разумеется! Там я схватил простуду, а когда вернулся домой, жена накинулась на меня с бранью.

– Всерьез?

– Всерьез! Она бросила в меня хлебом, понимаете, большим хлебом и попала мне в голову.

– А вы?

– А я? Я принялся швырять в нее и ее гостей всем, что нашел на столе; потом вскочил на коня, и вот я здесь.

Нельзя было оставаться серьезным, слушая эту комическую героику. Когда ураган смеха несколько стих, Лафонтена спросили:

– И это все, что вы привезли?

– О нет. Мне пришла в голову превосходная мысль.

– Выскажите ее.

– Приметили ли вы, что у нас во Франции сочиняется множество игривых стишков?

– Еще бы, – ответили хором присутствующие.

– И что их мало печатают?

– Совершенно верно; законы на этот счет очень суровы.

– И я подумал, что редкий товар – ценный товар. Вот почему я принялся сочинять небольшую поэмку, в высшей степени вольную.

– О, о, милый поэт!

– В высшей степени непристойную.

– О, о!

– В высшей степени циничную.

– Черт подери!

– Я вставил в нее все словечки из обихода любви, которые только знаю, – говорил Лафонтен.

Все хохотали до упаду, слушая, как славный поэт расхваливает свой товар.

– И я постарался превзойти все написанное прежде меня Боккаччо, Аретино и другими мастерами этого жанра.

– Боже мой! – вскричал Пелисон. – Да он заработает себе отлучение.

– Вы и в самом деле так думаете? – наивно спросил Лафонтен. – Клянусь вам, я сделал это не для себя, а для господина Фуке.

Столь великолепный довод окончательно развеселил присутствующих.

– И кроме того, – продолжал Лафонтен, потирая руки, – я продал первое издание этой поэмы за целые восемьсот ливров. Между тем за книги благочестивого содержания издатели платят вдвое дешевле.

– Уж лучше бы вы состряпали, – заметил со смехом Гурвиль, – пару благочестивых книг.

– Это хлопотно и недостаточно развлекательно, – спокойно сказал Лафонтен, – вот здесь, в этом мешочке, восемьсот ливров.

С этими словами он вручил свой дар казначею эпикурейцев. Вслед за ним отдал свои пятьдесят ливров Лоре. Остальные также внесли кто сколько мог. Когда подсчитали, оказалось, что собрано сорок тысяч ливров.

Еще не замолк звон монет, как суперинтендант вошел или, вернее, проскользнул в залу. Он был незримым свидетелем этой сцены. И он, который ворочал миллиардами, богач, познавший все удовольствия и все почести, какие только существуют на свете, этот человек с необъятным сердцем и творческим мозгом, переплавивший в себе, словно тигель, материальную и духовную сущность первого королевства в мире, знаменитый Фуке стоял, окруженный гостями, с глазами, полными слез, и, погрузив в мешок с золотом и серебром свои тонкие белые пальцы, сказал мягким и растроганным голосом:

– О жалкая милостыня, ты затеряешься в самой крошечной складке моего опустевшего кошелька, но ты наполнила до краев мое сердце, а его никто и ничто не в состоянии исчерпать. Спасибо, друзья, спасибо!

И так как он не мог расцеловать всех находящихся в комнате, у которых также навернулись на глаза слезы, он обнял Лафонтена со словами:

– Бедненький мой! Из-за меня вас вздула жена, и из-за меня духовник наложит на вас отлучение.

– Все это сущие пустяки: обожди ваши кредиторы годика два, я написал бы добрую сотню басен; каждая из них была бы выпущена двумя изданиями, и ваш долг был бы оплачен!

VI. Лафонтен ведет переговоры

Фуке, сердечно пожав руку Лафонтену, сказал:

– Мой милый поэт, сочините, прошу вас, еще сотню басен, и не только ради восьмидесяти пистолей за каждую, но и для того, чтобы обогатить нашу словесность сотней шедевров.

– Но не думайте, – важничая, заявил Лафонтен, – что я принес господину суперинтенданту лишь эту идею и эти восемьдесят пистолей.

– Лафонтен, никак, сегодня богач! – вскричали со всех сторон.

– Да будет благословенна мысль, способная подарить меня миллионом или двумя, – весело произнес Фуке.

– Вот именно, – согласился Лафонтен.

– Скорее, скорее! – раздались крики присутствующих.

– Берегитесь! – шепнул Пелисон Лафонтену. – До сих пор вы имели большой успех, но нельзя же перегибать палку.

– Ни-ни, господин Пелисон, вы человек отменного вкуса, и вы сами выразите мне свое одобрение.

– Речь идет о миллионах? – спросил Гурвиль.

Лафонтен ударил себя в грудь и сказал:

– У меня вот тут полтора миллиона.

– К черту этого гасконца из Шато-Тьери! – воскликнул Лоре.

– Вам подобало бы коснуться не кармана, а головы, – заметил Фуке.

– Господин суперинтендант, – продолжал Лафонтен, – вы не генеральный прокурор, вы поэт.

– Неужели? – вскричали Лоре, Корнар и прочие литераторы.

– Я утверждаю, что вы поэт, живописец, ваятель, друг наук и искусств, но признайтесь, признайтесь сами, вы никоим образом не судейский!

– Охотно, – ответил, улыбаясь, Фуке.

– Если б вас захотели избрать в Академию, скажите, вы бы отказались от этого?

– Полагаю, что так, да не обидятся на меня академики.

– Но почему же, не желая входить в состав Академии, вы позволяете числить себя в составе парламента?

– Вот как! – удивился Пелисон. – Мы говорим о политике.

– Я спрашиваю, – продолжал Лафонтен, – идет или не идет господину Фуке прокурорская мантия?