— Здравствуй, Сергиев воин, — проговорил тихо Ражный, появляясь за спиной.

— Здравствуй, инок.

Он обернулся, долго смотрел на незнакомца выцветшими глазами, после чего поднёс ладонь к уху, переспросил:

— Что ты сказал, отрок? Оказывается, слух потерял…

Ражный повторил приветствие, приблизившись губами к волосатому уху, на что Гайдамак отпрянул, подёргал себя за огромные вислые усы.

— Богом хранимые… А ты не Ерофея ли внук? — и по-ребячьи обрадовался, что узнал, внезапно сгрёб жёсткой, костистой рукой за шею и стал ломать, гнуть с силой к земле, словно вызывал на братание. Мощь была, глаза светились, но памяти уже не хватало, поскольку инок узнать-то узнал, да напрочь забыл, что с правнучкой обручил. На вопрос о ней глаза вытаращил:

— Ты про какую пытаешь? У меня их восемнадцать!

— Мне одна нужна, Оксана, — признался Ражный.

— А зачем? Ты что же, знаешь её? Или как?

— Невеста моя, инок! — засмеялся он. — Вы же с дедом моим по рукам ударили! А Ослаб прихлопнул.

Только тут Гайдамак вспомнил обручение, но не обрадовался, никак не выразил восторга, хотя по натуре был человеком весёлым. Присмотрелся к Раж-ному, за усы себя подёргал.

— К невесте приехал… А что же волком-то глядишь? С такой рожей к наречённым не ездят… Да ладно, пошли!

— Куда? — смущённый тоном инока спросил Ражный.

— К невесте, если, говоришь, к ней приехал! Он хорошо помнил момент обручения — ритуал, оставивший чувства ещё более сложные: великое смущение, невероятность происходящего и полное неверие, что крохотный новорождённый ребёнок когда-то станет женой. А его заставили взять руку девочки, и Ражный едва успел отвернуть край покрывала, как она вцепилась в его палец. И так крепко, что старики смеялись, когда Оксану пытались оторвать и унести.

— Забирай сейчас! — кричали они. — Видишь, не отпускает! Забирай и нянькай себе невесту!

Стареющим инокам позволялось пить хмельной мёд…

Ражный слышал звон железа в прачечной, где размещалась кузня, видел дым над трубой, но и в голову не пришло, что наречённая может быть там.

У горна, в косынке и кожаном фартуке стояла рослая, красивая девушка с клещами и тяжёлым молотком в руках, точными и сильными ударами раскатывала в полосу толстый огненный прут арматурного железа. За её спиной гудело белое пламя, чётко вырисовывая стройную, женственную фигуру.

Она вскинула глаза, когда металл на наковальне стал малиновым, взялся серой окалиной и перестал слепить. Смотрела секунды две-три, не больше, и увидеть выражение её лица оказалось невозможно из-за контрового яркого света от горна. И наоборот, их с иноком было видно отлично.

Суженая обернулась назад, сунула остывшую полосу в огонь, разбила кочергой спекающийся уголь. После чего сняла рукавицу, сдёрнула с головы косынку.

— Это и есть мой наречённый? — спросила непринуждённо у деда и вышла из-за наковальни. — Ну, здравствуй, боярин.

Он отнёс это к её насмешливому тону: боярином называла аракса жена. И шутку эту следовало бы пропустить мимо ушей или тоже отшутиться, да само слово в его сознании сейчас связывалось не с супружескими отношениями, где муж для жены всегда был боярым мужем, а с Пересветом.

Она и не подумала, вернее, не подозревала, что провела по сердцу раскалённым железом.

— Здравствуй, обручница, — натянуто проговорил Ражный, ощущая собственный холод и желание немедленно уйти отсюда.

Гайдамак это заметил, но лишь склонился и стал собирать на проволоку остывающие подковы с бетонного пола; Оксана же неторопливо сняла фартук и, приподнявшись на цыпочки, надела верхнюю лямку на шею жениха.

— Погрейся, — предложила бесстрастно. — Это помогает.

Он обрядился в фартук, взял инструменты и встал к горну, однако в тот же миг спонтанно, но твёрдо решил, что наречённая так и останется для него навсегда наречённой, и не больше.

Род Гайдамаков был родом кузнецов и в древности этим ремеслом занимались все, в том числе и женщины. Только не подковы ковали — золото, выделывая украшения, в том числе и знаменитую, тончайшую скань, технологией которой до сих пор обладали и держали в секрете. Естественно, быстро слепли от ювелирной работы, и часто женщин кузнечных родов араксы называли тёмными.

Но при этом они отличались особенной красотой, как последняя жена деда Ерофея, Екатерина.

Ражный бывал в кузне лишь в юности, и здесь, на Валдае, где это ремесло было в чести; у горна не стоял, но за незнакомое дело взялся как обычно, без всяких сомнений, и только готовые подковы срисовывал взглядом. Раскалённый металл неожиданным образом не возбуждал, а успокаивал, ибо был податливым, послушным под молотком и гнулся, как этого хотелось, и эта власть действительно чуть разогрела его.

Выгнув подкову по шаблону, он прорубил зубилом канавку, пробил отверстия для кухналей и бросил на пол. Суженая внезапно на лету подхватила её — малиновую, остывающую — голой рукой, подержала на ладонях, любуясь, и вдруг коснулась губами уха.

— На память возьму. На счастье… Приди ко мне ночью. Стукни в окно, второе от угла…

И поигрывая раскалённой подковой, гордая и независимая, направилась к выходу.

Когда дверь закрылась за ней, Ражный бросил молоток и сел на горячую наковальню. Инок же выключил поддув, выбросил из огня заготовки и, по-хозяйски прибрав инструменты, спросил хмуро:

— Зачем пожаловал, отрок?

Напрасно было рассказывать ему о юности и ностальгии…

— Судьба отца не даёт мне покоя, — признался. — Камень его привёз, вернул в вотчину все наследство… И будто не на могилу — себе на душу взвалил.

И долго объяснять тоже не пришлось, инок на лету схватывал, как его правнучка раскалённую подкову.

— Я на том Боярском Пиру зрящим был, не сразу выговорил он. — Тебе скажу и перед всяким отвечу: по чести ратились, птице, и той клюнуть нечего. Ни спора, ни суда не возникло с обеих сторон. А что Воропай руку повредил отцу твоему, так то же не баловство ребячье, не мирская забава до первой крови — могучие араксы сошлись за шапку боярскую. Всегда так бывало, брат, а то ещё хуже.

Знаю, инок… Да не утешает меня истина. Худо дело, — вздохнул тот. — Такие раны лишь время лечит. И любовь… А ты посмотрел суженую — и сердце не взыграло. Даже мне обидно стало, не то что Оксане…

— А ты тоже! Показал мне невесту! У горна стоит, как араке! И молотом машет…

— Добро, давай по обычаю! Покажу, как полагается, но смотри у меня, не балуй! Сам коней заседлаю!

— Некогда мне смотрины устраивать, в другой раз, — проговорил он виновато. — Только не вздумай Оксане сказать об этом!

— Вижу, ты что-то замыслил. Но старый стал, не пойму. Самовольно приехал… Не затем дорогу тебе указали до срока, чтоб как оглашённый, по Урочищу бегал.

— Не правда, инок!.. Есть у меня причина.

— Невеста порученная? — усмехнулся Гайдамак.

— И не только. — Ражный спрыгнул с наковальни и перебрал подковы, сделанные Оксаной. — Есть и дядька порученный, Воропай. Как отца не стало, ни разу на ристалище не был. Два года минуло! Не с мирскими же мне сходиться?

Дед что-то смекнул, но виду не показав, спросил безвинно:

— Так что же не известил боярина? Встретил бы как полагается, принял, обогрел по-отцовски.

— Калики ко мне не заходят, — нарочито пожаловался Ражный. — Слова моего не носят и посланий не берут. Нос не дорос…

Инок понял, что не следует его дразнить и вертеть вокруг да около, сказал то, что думал.

— Знаю. Под тенью науки вызов принёс Пересвету. На ристалище ступите, как сын с отцом — сойдёте врагами непримиримыми. И такое я помню, слышал, бывало… Или я из ума выжил?

Ражный вместо ответа выбрал подкову, самую толстую, не разогнул — скрутил в спираль и, продёрнув сквозь неё косынку суженой, завязал и повесил на штырь, торчащий из стены.

Из ума старик не выжил: именно так и думал, когда ехал сюда, и разве что назойливые эти мысли отгонял, открещивался, обманывая себя, что спешит на свидание с суженой. Наверное, замысел выглядел в понятии инока действительно чудовищным, непростительным кощунством и преступлением несовершеннолетнего и ещё не женатого аракса.