Я посмотрел на свои руки, уже сильные и крепкие, и в порыве гордости поднял их вверх. Этот человек, написавший прочитанные мной строки, был прав, потому что находил отзвук в сердце других людей, а по мере того как люди его читали, пробуждал в их сердцах чувства, до сих пор беспробудно спавшие.
«Помните, что не таланта я требую от вас, — увлеченно читал я, — а ремесла — настоящего ремесла, искусства чисто механического, когда руки работают больше головы, когда оно не ведет к богатству, но дает возможность обойтись без него.
Если вы занимаетесь искусствами (успех тогда зависит от известности художника), если вы подготовляете себя к должностям (добиться их можно лишь благодаря милости), — то чему послужит вам все это в тот момент, когда, справедливо почувствовав отвращение к свету, вы погнушаетесь теми средствами, без каких нельзя иметь в нем успех? Вы изучили политику и интересы государей, — все это очень хорошо; но что вы сделаете со своими познаниями, если вы не умеете пробираться к министрам, к придворным дамам, к правителям канцелярий, если вы не владеете секретом нравиться им, если все не видят в вас подходящего для них плута? Вы архитектор или живописец — пусть так! Но нужно ваш талант сделать известным. Уж не думаете ли вы ни с того ни с сего выставить произведение свое в Салоне? Да, как бы не так! Нужно быть из Академии; нужно чье-нибудь покровительство даже для того, чтобы получить в углу у стены какое-нибудь темное местечко. Бросьте-ка линейку и кисть, возьмите наемный фиакр и мчитесь от дома к дому — так приобретается известность. А между тем вы должны знать, что у этих сиятельных дверей встретите швейцаров и привратников, а те умеют понимать только по жестам и слышать только тогда, когда им попадает что-нибудь в руки. Вы хотите учить тому, чему вас учили, стать учителем географии, математики или языков, музыки или рисования — для этого нужно найти учеников, а следовательно, и хвалителей. Будьте уверены, что важнее быть шарлатаном, чем искусным человеком, и если вы знаете одно свое ремесло, то всегда будете считаться лишь невеждою».
Я посмотрел через приоткрытую дверь в свою комнату, словно пытаясь убедиться, что моя мастерская, мои фуганки и рубанки по-прежнему находятся на месте и в те минуты, пока я учился ценить их полезность, никуда не исчезли. Все было в полном порядке, и я был именно тем свободным человеком, о ком говорил Руссо.
Сияющий от радости, более того — гордый, прочел я следующие строки:
«Но если, вместо того чтобы прибегать для добывания средств к высоким знаниям, способным питать душу, а не тело, вы обращаетесь, в случае нужды, за помощью к рукам своим и даете им, какое умеете, употребление, то все трудности исчезают, все уловки становятся бесполезными; средство у вас всегда готово, когда приходит момент употребить его; честность, честь не служат уже препятствием в жизни; вам нет нужды быть подлым или лжецом перед вельможами, изворотливым и раболепным перед плутами, низким угодником перед всем светом, быть должником или вором, что почти одно и то же, когда ничего не имеешь; вас не тревожит мнение других; вам незачем ездить на поклоны, не приходится льстить глупцу, умилостивлять швейцара, платить куртизанке или, что еще хуже, воскурять ей фимиам. Пусть плуты ведут великие дела, — вас это мало касается: ничто не помешает вам быть, в вашей безвестной жизни, честным человеком и иметь кусок хлеба. Вы входите в первую мастерскую, где занимаются знакомым вам ремеслом: „Мастер, мне нужна работа“. — „Садись, товарищ, — вот тебе работа «. Не пришел еще час обеда, а вы уже заработали себе обед; если вы прилежны и воздержанны, то до истечения недели уже заработаете себе пропитание на следующую неделю и останетесь свободным, здоровым, правдивым, трудолюбивым, справедливым. Выигрывать подобным образом время не значит терять его“.
Я радостно вскрикнул и вбежал в свою мастерскую; я целовал мой рубанок, мои фуганки, мой угольник, мой циркуль, мой верстак; потом, сияя от радости, гордый силой, какой до сих пор в себе не подозревал, подумал о том человеке, кому был обязан сознанием свободы — первой потребности, первого блага, первой необходимости человека, — о Жане Батисте Друэ; схватив на ходу мой томик Руссо, я выбежал из дома, следуя непреодолимому желанию моего сердца — немедленно отправиться поблагодарить г-на Друэ, словно Сент-Мену находился на другом конце деревни.
До Сент-Мену было три льё; для меня пройти это расстояние туда и обратно было пустяком: разве в отдельные дни я не отмахивал по шесть льё, гоняясь за зайцем или кабаном.
Я был способен одолеть шесть льё ради того, чтобы сказать г-ну Друэ:
— Я благодарен вам и буду благодарить вас всю жизнь за ту услугу, какую вы оказали мне, прислав «Эмиля».
Было одиннадцать часов утра, домой я мог вернуться часов в пять-шесть вечера; впрочем, мой добрый дядюшка Дешарм привык к моим отлучкам и не волновался.
Но я был уверен, что, если скажу ему, зачем ходил в Сент-Мену, он меня одобрит.
IV. БЛАГОДЕТЕЛИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА
Я уже сказал, что захватил с собой моего Руссо. Легко понять почему: я рассчитывал сократить путь, читая на ходу.
Я миновал деревню Илет. Хижина моего дяди стояла на опушке Аргоннского леса и смотрела окнами на равнину Нёвийи — следовательно, она располагалась между рекой Эр, протекающей через Варенн, и рекой Бьесм, что впадает в Эну между Сен-Шарна и Вьен-ла-Виль.
Я прервал чтение (на этот раз я начал читать книгу с самого начала) лишь в ту минуту, когда вошел в деревню Илет, а возобновил по выходе из нее. Через два часа ходьбы я добрался до абзаца, прочитанного первым и начинающегося словами: «Я решительно хочу, чтобы Эмиль обучался ремеслу», и чтение этих ста сорока четырех страниц стало для меня предметом сплошного восторга.
Почти во всем я был воспитан так же, как Руссо советует воспитывать Эмиля. Правда, меня не кормила моя несчастная мать: я был вскормлен моей теткой. Никогда меня не держали в плену свивальников, пеленок и чепчиков, зато летом пускали на траву, где мои члены могли развиваться совершенно свободно, а зимой клали перед очагом на одеяло и я мог резвиться в свое удовольствие. Бедная моя тетушка часто рассказывала мне, что в полгода я играл, передвигаясь на четвереньках, с пятью-шестью таксами, гончими или охотничьими собаками папаши Дешарма, но ни одна из них ни разу меня не укусила, а в десять месяцев уже пошел.
Что касается совета Руссо приучать Эмиля к холодной воде и к ненастьям любого времени года, то для этого мне не нужны были ничьи рекомендации. Живя между двумя реками — Эр, славящейся форелью, и Бьесм, знаменитой раками, — я часто разбивал лед, чтобы ловить рыбу или добывать раков; что касается непогоды, то охота на уток в болотах, а на волков по снегу, слава Богу, так закалили меня, что я мог выносить все — знойный жар августа и крепчайшие морозы января.
С другой стороны, самый искусный кровельщик не смог бы более твердым шагом бегать по строящимся крышам, а самый опытный матрос не сумел бы взбираться на большую мачту своего корабля так ловко, как я карабкался по самым гладким стволам и балансировал на самых высоких ветках, если надо было разорять гнезда дятлов или вяхирей; следовательно, и здесь я не расходился с предписаниями наставника Эмиля, который, запрещая ему ремесла развращающие, разрешал опасные.
Что касается бега, то мне, чтобы развить ноги, не нужно было, как при обучении дворянина, ставить в награду торт. Прежде всего я ни разу в жизни даже не пробовал его; бегать я научился, играя в салочки или в мяч с маленькими сорванцами, моими ровесниками, но главным образом преследуя раненых зайцев и косуль. В этом отношении я мог бы превзойти лучшего бегуна олимпийских игр и, будь я молодым греком, кому поручили сообщить афинянам о победе Мильтиада над персами, несомненно пробежал бы путь от Марафона до агоры быстрее его, а прибежав, не свалился бы замертво.
Волнение бедного Эмиля, заблудившегося в лесу Монморанси и плакавшего от страха, что не сможет оттуда выбраться, вызывало у меня смех. Знаменитый лес Монморанси (это название я прочел впервые) вряд ли мог быть больше Арденнского леса (о нем говорил г-н Жан Батист) или Шварцвальда (его упоминал г-н де Дампьер), и я готов был поспорить, что смог бы отыскать в нем дорогу…