В десять часов вечера Байи и муниципальный совет решают, что завтра, в воскресенье 17 июля, ровно в восемь утра будет обнародован декрет Национального собрания, гласящий, что «приостановка исполнительной власти продлится до того дня, пока конституционный акт не будет представлен королю и одобрен им», и что декрет этот будут провозглашать на всех перекрестках городские приставы.

Отныне каждый, не признающий акта, изданного Национальным собранием, то есть представителями народа, мог быть объявлен бунтовщиком и подвергнут преследованию.

XLIII. ЦИРЮЛЬНИК И ИНВАЛИД

Нашим соседом по улице Сент-Оноре, через два дома от нас вниз по улице, был парикмахер, некто Леже. Этот цирюльник, как и все его собратья, был ярый роялист. Меня, наверное, могут спросить, почему все парикмахеры были роялистами.

Объяснить это просто: цирюльники составляли одну из корпораций, которым революция нанесла наибольший урон. При Людовике XV и даже при Людовике XVI парикмахеры, изобретавшие те фантастические прически, что на протяжении полувека громоздились на головах женщин, представляли собой влиятельную силу.

Среди парикмахеров была своя аристократия, она имела привилегии и, в отличие от г-на де Монморанси, не отреклась от них в ночь 4 августа.

В любое время их допускали к дамам, и, подобно дворянам, они носили шпагу.

Правда, чаще всего эта шпага была не страшнее сабли Арлекина и, так же как та, больше носилась для вида; почти всегда клинок был деревянный, иногда его не было вовсе, ибо эфес крепился прямо к ножнам.

Мы помним, что королева, собравшаяся бежать, доверила свои бриллианты парикмахеру Леонару. Мы видели, сколько хлопот он доставил г-ну де Шуазёлю уверенностью в важности собственной особы, и прибавим, что он, действительно, был персоной значительной. Все знают, что Леонар оставил «Мемуары», ни больше ни меньше, подобно герцогу де Сен-Симону и г-ну де Безанвалю.

Но с некоторых пор в знаменитой корпорации парикмахеров дела складывались все хуже и хуже. Общество двигалось к пугающей простоте, а Тальма нанес последний удар даже мужским прическам, сыграв роль Тита, давшего свое имя короткой стрижке. Поэтому парикмахеры были самыми жестокими врагами нового режима, то есть режима революционного.

Но это еще не все; вращаясь среди высшей аристократии, целыми часами держа в своих руках головки придворных красавиц, беседуя с причесывающимися у него щеголями, выполняя роль сводника своих благородных клиентов, превращаясь в наперсника страстей, чему почти неотразимо способствовало движение гребня, сделанное умелой рукой, — парикмахер и сам развращался.

Итак, в субботу вечером, в то самое время, когда муниципалитет издал постановление, направленное против петиционеров, наш сосед Леже пришел к метру Дюпле, чтобы попросить одолжить у него коловорот. Несмотря на разность убеждений, разделявших соседей, коловорот, конечно, был одолжен, причем, без всяких расспросов. Казалось, наш сосед Леже пережил истинное наслаждение, принимая из моих рук этот инструмент. Поблагодарив нас, он ушел.

У входной двери его поджидал инвалид. Леже отдал ему коловорот; приятели перекинулись несколькими словами и разошлись.

Они замыслили такой план: поскольку женщины начали принимать активное участие в революции, то много хорошеньких патриоток вместе со своими братьями, мужьями и любовниками должны были прийти на алтарь отечества подписывать петицию. Благодаря инструменту, позаимствованному у метра Дюпле, наш развратный цирюльник намеревался просверлить дырки в полу алтаря отечества и через них, из своего укрытия (там он находился бы, словно на первом поворотном круге под театральной сценой) смог бы разглядывать если и не личики прекрасных патриоток, то кое-что другое. Не желая в одиночку вкушать сие удовольствие, гражданин Леже предложил некоему старику-инвалиду стать компаньоном. Тот согласился, но, будучи человеком предусмотрительным, понимающим, что этим сыт не будешь, предложил, кроме коловорота, прихватить с собой съестное и бочонок с водой. Предложение было принято.

Из этой договоренности последовало то, что воскресным утром 19 июля, за полчаса до рассвета, оба наших шутника взобрались на алтарь отечества с коловоротом и припасами, вынули доску из пола, пролезли внутрь и, ловко приладив доску на прежнее место, принялись за работу.

К несчастью для наших любопытствующих, праздник привлек не только их. С рассвета Марсово поле оживилось. Со всех сторон сюда спешили продавцы пирожков и лимонада, надеясь, что патриотизм вызовет голод и жажду у пришедших подписывать петицию. Устав бродить без цели, одна торговка поднялась на алтарь отечества, чтобы поближе рассмотреть картину, изображавшую триумф Вольтера. Пытаясь прочесть клятву Брута, в которой ей не было понятно ни единое слово, она почувствовала, как в подметку ее туфли впивается бурав; она закричала, стала звать на помощь, вопить, что в алтарь отечества пробрались злоумышленники. Какой-то подросток побежал на Гро-Кайу за гвардейцами; гвардейцы, отнюдь не считая, что стоит беспокоиться из-за такого пустяка, не двинулись с места. Не получив помощи от солдат, мальчик обратился к рабочим; те, более чуткие к мольбам о бедствии, чем гвардейцы, прибежали, прихватив с собой инструменты; вскрыв настил алтаря отечества, они обнаружили Леже и его компаньона, притворившихся спящими. Сколь крепко они ни спали, в конце концов их разбудили, потребовали объяснить, зачем они сюда забрались.

На сей раз их замыслы даже не имели чести принадлежать к тем намерениям, какими вымощена дорога в ад, и правда, в которой их вынудили признаться, оскорбила стыдливость дам из Гро-Кайу. В большинстве своем эти дамы были прачками, привыкшими держать в руках вальки, и если били, то били крепко; они не поняли шутников. В этот момент какой-то любопытный проскользнул внутрь алтаря отечества, чтобы посмотреть, как он устроен, и увидел бочонок с водой; приняв его за пороховую бочку, он бросился бежать, громко вопя, что двое пленников хотели взорвать алтарь отечества вместе с находящимися на нем людьми. Парикмахер и инвалид громко кричали, что в бочонке вода, а не порох. Выбив днище, люди убедились в их правоте, но истина в этом случае показалась им слишком простой; все сочли более естественным прикончить несчастных, отрезать им головы и вздернуть их на пики.

Подошли муниципальные приставы и огласили решение мэра. Они шли со стороны Руля. На улице Сент-Оноре им встретилась другая процессия. Она сопровождала двух убийц, несших на пиках головы парикмахера и инвалида. Одна голова возникла передо мной словно призрак; я узнал несчастного парикмахера, приходившего вчера вечером позаимствовать у хозяина коловорот, и не поверил собственным глазам. Какое преступление мог совершить этот бедняга, чтобы его голову несли на пике? Я позвал метра Дюпле. Вероятно, мой голос звучал совсем необычно, ибо, кроме старухи-матери, вечно погруженной в чтение томика сказок «Тысячи и одной ночи», сбежалась вся семья; женщины испуганно визжали, но, поскольку люди уже начали привыкать к такого рода зрелищам, постепенно осмелели, выглянули на улицу и увидели голову Леже.

Что же они натворили, спрашивали мы у людей. Одни утверждали, будто это головы двух отпетых преступников, хотевших с помощью пороховой бочки взорвать алтарь отечества заодно с людьми.

Другие отвечали, что это головы двух национальных гвардейцев, убитых народом за то, что они требовали исполнения закона.

Слухи дошли до Национального собрания. Председателем его был Дюпор; вместе с Шарлем Ламетом он разошелся с якобинцами-республиканцами. Он не преминул возложить ответственность за преступление на своих бывших коллег.

— Господа, только что на Марсовом поле погибли два истинных патриота, — заявил он в Национальном собрании. — Погибли за то, что призвали взбунтовавшуюся толпу следовать закону. Их повесили на месте.

— Это правда! — вскричал Реньо де Сен-Жан д'Анжели. — Я подтверждаю это сообщение. Погибли два национальных гвардейца. Я требую введения закона военной) времени, да, требую! Национальное собрание должно объявить преступниками, оскорбляющими нацию, всех тех, кто либо своими поступками, либо коллективными или личными писаниями подстрекают народ к неповиновению.