Пенал изрисован еще чернильной ручкой. Я почти не застал чернильниц в первом классе — началась эпоха авторучек. Тех, которые с открытым или закрытым пером, с поршнем или попроще, с пипеткой. У меня была простая — с открытым пером и пипеткой. Копеек шестьдесят она, кажется, стоила. Черт меня дернул положить ее в карман форменных брюк и бегать на перемене до упаду. Тут это чудо техники и сломалось. Чернила, натурально, вылились в карман и далее везде. Дома я штаны снял и пятно пытался замыть. Размазал. По трусам и вообще… по частям тела — по ноге и по разному… Разное ну никак не отмывалось. Чернила в нашем детстве были какой-то особенной стойкости. Сейчас таких ни за какие деньги не купишь. В разгар моих помывочных усилий в ванную комнату зашел папа. Посмотрел на меня, на уже светло-фиолетовое разное и спросил, чем я в школе сегодня писал. Любят родители задавать дурацкие вопросы детям.

Внутри пенала лежит шариковая авторучка в виде большого хромированного гвоздя. Такие гвозди делали на папином заводе умельцы. У моего соседа по парте была ручка в виде отбойного молотка, и я ему страшно завидовал. Его папа был токарем и мог выточить все что хочешь, а мой папа был заведующим центральной заводской лабораторией, токарного станка у него не было, и поэтому мне пришлось выменять пишущий гвоздь на значок с ракетным крейсером. На заводе наших пап делали радиолокационные антенны для этого крейсера, и моему папе кто-то из моряков подарил такой значок. Кстати, о заводе. Неподалеку от него была свалка, куда всегда выбрасывали бракованные радиодетали, испорченные печатные платы и толстые электрические жгуты, сплетенные из десятков тонких разноцветных проводков. Девочки из этих проволочек плели разноцветные браслеты и колечки. Одна девочка сплела мне колечко из зеленого провода. Это была не Валя. Если бы я мог вспомнить кто…

Набор плакатных перьев, которым я не пользовался с пятого класса средней школы. С тех самых пор, как был редактором нашей классной стенгазеты. Перья уже и ржаветь понемногу начали. Еще видны на них разноцветные следы засохшей гуаши. Такими перьями мы писали заголовки «Они тянут наш класс назад» или «Равнение на правофланговых», или «Навстречу Октябрю»… нет, не просто «Октябрю», а «Великому». Такие слова писали большими и толстыми красными буквами без завитушек. Зато заголовки к новогодней стенгазете можно было писать буквами любого цвета с любыми завитушками. После того как гуашь на буквах высыхала, брали елочный шарик, разбивали его на мелкие сверкающие осколки и посыпали ими буквы, которые предварительно мазали прозрачным канцелярским клеем. Получалось нарядно и празднично.

Вот лежит в углу ящика под ворохом пожелтевших поздравительных открыток старая черно-белая фотография, где мы с папой на демонстрации. Судя по голым веткам — седьмое ноября. Почему-то об этом дне остались только дошкольные воспоминания. Мама-милиционер уходила рано, чтобы быть «в усилении», охранять общественное спокойствие в этот праздничный день. А мы с папой к половине девятого выдвигались к проходной его завода. У проходной уже кучковался народ. Ветеранам труда выдавали красные нагрудные ленты, на которых золотыми буквами было написано «Ветеран труда». Им предстояло идти в голове колонны. Всем остальным вручали красные банты, флаги, портреты вождей и огромные, через всю колонну, транспаранты, которые несли два человека.

Банты, маленькие детские красные флажки и воздушные шарики вручались легко, а вот портреты, флаги и транспаранты… Народ тщательно обходил грузовик с открытыми бортами, на котором были свалены предметы тогдашнего нашего культа. Некоторые вообще прятались по углам, чтобы в последний момент пристроиться в хвост колонне и первыми ее покинуть. Представители профкома, парткома, месткома и дирекции завода шли на разные хитрости. Применяли индивидуальный подход. В нашем с папой случае индивидуальный подход состоял в следующем: кто-то из профкома, месткома или парткома подзывал ребенка, то есть меня, для вручения флажка, шариков и банта. Я, естественно, радостно бежал получать. И в конце вручения дядя из парткома, профкома или месткома тихонько шептал мне на ухо, доставая из-за спины портрет на палочке или транспарант: «Мишка, пойди, отдай папе. Вместе понесете». Папа свирепел. Требовал оставить ребенка в покое. Представители администрации смеялись. Взывали к папиной сознательности. Печально разводили руками и говорили отцу: «Борь, ну ты ж сам видишь, сколько этой… ну то есть наглядной агитации надо еще раздать. Не лезь в бутылку». Папа не лез. Он вообще не пил. Поэтому праздник переносил тяжелее, чем те, кто уже с утра в нее залезали и там отсиживались до такого состояния, что не могли вылезти без посторонней помощи.

Однако вернемся к флагам и портретам. Однажды нам с папой вручили немаленький флаг. Папа его мужественно нес, пока я не устал. Мне тогда было лет пять или шесть, и всю дорогу — от завода до трибун на центральной площади Серпухова — я осилить не мог. Тащить флаг и меня папе не хотелось. Недолго думая, папа выбрал меня. А флаг он собрался потихоньку бросить в придорожные кусты и со мной подмышкой исчезнуть в ближайшей подворотне. Такой у него был нехитрый план.

Но бросить флаг я не дал. Вцепился в древко и не отпускал, норовя зареветь…. Короче говоря, домой мы явились под красным флагом. По телевизору показывали колонны демонстрантов, идущих по Красной площади. Я пару раз прошелся по комнате с флагом, держа равнение на Мавзолей, но задел люстру и был наказан. Потом мы вместе с флагом постояли некоторое время в углу, потом он, уже без меня, стоял в углу и пылился. Потом… мама отодрала от него полотнище, а папа укоротил древко и приделал щетку, чтобы мести полы. Она служила нам несколько лет, пока совсем не облысела.

Еще есть пустая картонная папка с одной тесемкой, еще папин отрывной блокнот участника заводской профсоюзной конференции, в котором я рисовал танки, корабли и одну девочку за то, что она обзывалась словами (я их очень маленькими буквами написал возле ее рта, но влетело мне за них как за большие), еще несколько пожелтевших оттисков моей статьи в журнал «Биоорганическая химия», еще… прошедшее время, которому нет места даже в настоящем, не говоря о будущем. Его потом, конечно, сгребут в большой пластиковый мешок и выбросят в мусорный контейнер, но пока оно еще со мной. Или я с ним. Время от времени.

Караси и самогонщики

Читал я как-то воспоминания Ходасевича и наткнулся на эпизод из самого раннего его детства, в котором Владислав Фелицианович, наряженный в пикейную круглую шляпу с полями и длинную пелерину, сидит на руках у няньки. Дело было на плотине, в Петровском-Разумовском. Подходит к няньке городовой, наряженный в большую русую бороду и русые усы. О чем-то с ней говорит и протягивает ребенку палец, за который тот ухватывается всей своей маленькой ручкой. Городовой целует Ходасевичу руку, кланяется няньке и уходит. И с этой сцены, пишет поэт, начинается его жизнь, ибо с нее начинается его сознание.

Стал я рыться в памяти на предмет поиска такой же сцены в собственном детстве. Нянька у меня была, но ни пикейной шляпы с круглыми полями, ни длинной пелерины… о городовом и говорить нечего. Впрочем, у меня была мама-милиционер, и в то время, когда я был в возрасте Ходасевича, она была в звании старшего лейтенанта. Как-то раз шли мы с ней и папой по мосту через железнодорожные пути, отделяющие наш микрорайон имени большевика Ногина, в просторечии именуемый «Ногинкой», от остального города Серпухова. Ну как шли… Мама с папой шли, а я идти не хотел. Меня тащили. Я хотел стоять на мосту, смотреть на снующие подо мной маневровые паровозы и тепловозы, слушать их оглушительные свистки, вздрагивать всем телом от внезапного железного лязга буферов и вдыхать волшебный запах креозота[12], этот запах дальних странствий[13], которым пропитывали шпалы. Я хотел дождаться скорого поезда с его бешеным стуком колес, с воздушной волной, которая накрывает тебя, и восторг, который… Нет, словами этого мне не описать.