Снег не кончился. Пора выходить на улицу.
Оттепель. Настроение, еще вчера застывшее на морозе до голубых игольчатых и сверкающих кристаллов, теперь подтаяло и растекается большой черной лужей, из которой пьют воробьи, в которую уже кто-то бросил окурок и обертку от «чупа-чупса», по которой идут, брызгаясь во все стороны, прохожие в резиновых сапогах и проехала божья коровка «матиза» с надписью «Пицца». И дворник, у которого на небритом лице написана экзистенциальная тоска по ста пятидесяти… нет, по двумстам граммам водки, бутылке пива и двум килькам на горбушке черного, разметает остатки этой лужи по лоснящемуся жирному асфальту, усыпанному крошками противогололедного реагента.
Если не оборачиваться на шум машин, едущих по шоссе, на свист электричек, на пьяные возгласы мужиков на автобусной остановке, на истошные крики телевизора, на маленькую зарплату, на незаконченный ремонт, на отсутствие у жены норковой шубы, на присутствие ее у жены начальника, а только идти по заснеженному полю на лыжах, смотреть на темнеющий впереди лес, на снежные бурунчики, вырывающиеся из-под острых кромок лыж, слушать свист ветра, сухое постукивание лыжных палок, пробивающих наст, вовремя объезжать торчащие из-под снега сухие стебли прошлогодних репейников, то через минут пятнадцать, в крайнем случае двадцать пять, жизнь начинает налаживаться. Главное — не снижать темпа.
За окном морозные сумерки — серые и кусачие, как волки. За окном серое небо, серый покосившийся забор, черные деревья, серая собака в серой будке под белой, засыпанной снегом крышей. Из разноцветного — только отражение в окне елочной гирлянды, висящей на веранде. За окном падает снег. Я так давно стал большим, что уже и не помню, когда был маленьким, но горло… в ангине и замотано толстым шерстяным шарфом. На плечах у меня меховой жилет, на пояснице разогревающий пластырь, а на ногах тапки из толстого войлока. Я напился горячего чаю с липовым цветом, за щекой у меня большая мятная таблетка, облегчающая боль в горле. Мне хорошо.
Не так хорошо, как когда ты на крыльях летишь навстречу огромному миру, чтобы его обнять, а так, когда уже налетался, наобнимался, наглотался ледяного заоблачного воздуха, заболел ангиной, сидишь в маленькой натопленной комнате, напившись чаю с липовым цветом, смотришь в окно и у тебя почти не болит горло. Когда в углу, за шкафом, висят пыльные крылья. Они немного помяты из-за попыток обнять необнимаемое и на правом не хватает маховых перьев. Я его обязательно отремонтирую. Жена говорит… но я все равно отремонтирую. То, что она права, ничего не меняет.
Оттепель. Винегрет, неубранный после завтрака в холодильник, остывший кофе в большой фаянсовой кружке с подсолнухом, книга, раскрытая на словах «…чтобы она по голосу или по губам не догадалась, что со мной, и я задрал голову к потолку, чтобы слезы вкатились обратно…», окно в сад, за которым серое, наполовину заросшее терновником небо, кривая ольха и пруд, полный медленных, неповоротливых мыслей ни о чем.
Ветер утих. Осторожно, чтобы не задеть висящие в воздухе снежинки, спускаются сумерки.
Бразды пушистые взрывая, бежать по заснеженному полю куда глаза глядят, а потом как остановиться, как замереть, как не дышать и смотреть на глазированные снегопадом сосны, величаво выступающие тебе навстречу, на облака, которые эти сосны ведут за собой в поводу на белых сверкающих ниточках, на черные и желтые сухие травинки, бегущие, падающие и снова бегущие, точно свора гончих, по глубокому снегу впереди сосен, на белые волны дальних холмов с качающимися на них лодочками деревенских домиков с огоньками цвета липового меда внутри, с самоварами, чашками крепкого чаю с мятой, вареньями в стеклянных вазочках на толстых ножках, сдобными сухарями и сонными, неповоротливыми мыслями о том, что снегу навалило выше крыши собачьей будки и надо бы запасти его на следующий год да лень вставать, надевать валенки, тулуп, брать в руки жену с лопатой…
Полнолуние. Среди ночи проснешься во сне, в самой его черной и ледяной от холодного пота середине, и скорей подбрасывать дрова в остывающую печку. Бросаешь, бросаешь… Уже из трубы разбегаются в разные стороны серые, пушистые, в черную полоску щекотные клубы дыма, а печка все не едет и не едет. Только урчит. Ухватишь за хвост клуб побольше и хочешь сбросить его с подушки на пол, а он давай сопротивляться, царапаться и мяукать так пронзительно, что просыпаешься, всовываешь ноги в войлочные тапки и идешь подбрасывать дрова в остывающую печку.
— Уже и новый год скоро, а снега все нет, — посетовала продавщица, торгующая на рынке куриными запчастями.
— Да уж… — задумчиво отвечает ее соседка, продающая колбасу, — плохо, когда снега нет. Пьяному Деду Морозу и поваляться не на чем.
У нас и жизнь так устроена, что ее нужно не столько пережить, сколько перезимовать. Потому у нас кладовки всегда полны банками с вареньем, засахаренными до состояния цукатов воспоминаниями о счастливом детстве, сушеными грибами, засоленными впрок письмами из потерянного рая, с того берега, и пожелтевшими фотографиями, на которых мы улыбаемся и машем.
Принцип неопределенности
К вечеру облака становятся такого сиреневого цвета, какой бывает только у пылких фантазий, когда они от случайно открытой форточки вдруг остывают до комнатной температуры, а к ночи и вовсе подергиваются пеплом, который ворошишь, ворошишь, а под ним уже ни одного живого уголька, и потому идешь пить чай с английским кексом, кусочки которого макаешь в портвейн, а потом ни с того ни с сего наедаешься принесенной из погреба ледяной квашеной капустой с луком, клюквой и селедкой и понимаешь, что это только оттепель, а до весны еще одних метелей сто или даже двести километров, не говоря о сотнях пудов сосулек, и что бабочка в дровяном сарае, которая днем шевелила крыльями, делала это во сне только потому, что ей приснился чижик, а вовсе не потому…
Весна в полном разгаре. Зеленые перья лука в ящике у окна вымахали на полметра. Листья огуречной рассады уже с детскую ладошку, и там, где они прикрепляются к шершавым стеблям, появились огурчики, такие крошечные, что и не определить еще — мальчики они или девочки. Каждый покрыт младенческим изумрудным пухом, нежными микроскопическими пупырышками и украшен желтым бутоном, который…
Вторые сутки метет, не переставая, так, что сугробы намело под самые окна. Дорожку от дома до дровяного сарая хоть три раза в день чисть — никакого толку. Если так будет продолжаться, то к июню, а то и к маю снега навалит столько, что занесет всю деревню по самые трубы, из которых дым приходится клещами вытаскивать — так ему неохота валить из теплых домов на улицу. Мороз такой, что у всех поголовно сосулек задержки в развитии. Им уже пора отрываться, а они еще и капать не начинали. Синиц уже тошнит от мороженого сала. Взрослые спят не снимая лыж, а дети — не вылезая из санок. Дров осталось всего на месяц, а на дворе — конец марта. Не начало конца, не середина, а самый его конец — заледеневший, сморщенный и сине-красный от холода.
Иссиня-черный, прозрачный и ледяной мартовский вечер. В полупустой закусочной тепло и тихо. Сидишь, пьешь горячий чай из картонного стаканчика и грызешь черствый круассан, который в меню называется свежей выпечкой. За соседним столиком мужчина угощает женщину в лихо заломленном берете пельменями и водкой. В окно закусочной видно ущербную и бледную, точно желток инкубаторского яйца, городскую луну, пустой позвякивающий трамвай, едущий в депо, дорожных рабочих в оранжевых жилетах, посыпающих снегом из тележки на колесах еще дымящуюся асфальтовую заплатку на мостовой, девушку на тротуаре, прижимающую к плечу головой телефон и разговаривающую по нему двумя руками, молодого человека рядом с ней, нетерпеливо встряхивающего соломенного цвета кудрями, битком набитый автобус, стоящий в пробке на перекрестке, женщину, сидящую у окна, собственное отражение и в нем пустоту, которая каждую весну образуется внутри тебя и ждет, чтобы ее чем-то заполнили. Раньше она заполнялась быстро — женским смехом, сухим вином, пломбиром в вафельных стаканчиках и походами в кино на последний сеанс, а теперь не заполняется даже коньяком. И от пломбира ноет запломбированный зуб, и от женского смеха может разболеться голова, и в кино на последнем сеансе можно заснуть и даже испугать соседей храпом, и… пустота все равно ждет, чтобы ее заполнили. Конечно, ближе к маю она чем-нибудь заполнится — трамвайным звоном, быстрыми взглядами, угол падения которых равен углу притяжения, чириканьем воробьев, свиными сардельками, в конце концов… Женщина за соседним столиком почти не ест, а все больше чирикает и хохочет. И хохочет. Водка у них в графине уже кончилась, а пустота внутри женщины, судя по всему, еще и не начинала заканчиваться[26].