Мы жили неподалеку от вокзала, и по вечерам, перед тем как заснуть, я изо всех сил прислушивался к звукам, доносившимся с железной дороги. Ближе к ночи, когда жизнь в нашем микрорайоне затихала, становились слышны пронзительные возгласы станционного диспетчера, который из репродуктора на высоком электрическом столбе управлял маневровыми паровозами[14], тепловозами и путевыми обходчиками. Эти слова, с помощью которых он… Об одном я жалел — окна нашей квартиры выходили не на железную дорогу, а во двор, и потому грохот проносящихся скорых поездов и слова диспетчера я слышал лишь после того, как они отражались от дома напротив. Плохо, надо сказать, отражались. Половина и самих слов, и букв внутри этих слов терялись при отражении. Вот если бы наши окна выходили прямо на железную дорогу…. Я бы мог смотреть на завораживающее мелькание голубых и желтых окон вагонов поездов, идущих из Москвы в Симферополь и в Адлер. Представлять себя сидящим в купе скорого поезда, едущим к морю, пьющим чай с конфетами «Мишка косолапый» и с любопытством… нет, равнодушно спрашивающим, какую это мы станцию проезжаем. Смотреть на мелькание голубых и желтых окон в неказистых четырехэтажных домах[15], стоящих неподалеку от железной дороги, зевать и думать о том, как, должно быть, скучно жить в этом маленьком пристанционном поселке, пить скучное молоко со скучными пенками по вечерам и смотреть в тоске на проезжающие к морю поезда. Если бы наши окна выходили на железную дорогу, я уж точно разобрал бы все буквы в словах диспетчера.
Однако я отвлекся. В тот момент, когда я упирался изо всех сил, на мост со стороны нашего микрорайона поднялся небольшой коренастый человек с лысой, как биллиардный шар, головой. Она блестела в лучах весеннего солнца.
— Хрущев! — закричал я. — Хрущев!
Было мне тогда года три, но букву «р» я выговаривал очень хорошо. Меня папа учил ее выговаривать. С этой сцены и началась моя сознательная жизнь. Домой я уже не шел, а бежал. Даже летел у папы подмышкой. Даже не издавая ни звука. Навстречу нам с папой шли папины сослуживцы и просто знакомые. Мама с нами не шла — ее на секунду задержал лысый человек и пять минут рассказывал ей о том, как нужно воспитывать детей, чтобы потом не было за них мучительно стыдно. Через много лет мама мне рассказала, что это был наш сосед. Хрущева он терпеть не мог. За двадцатый съезд, за доклад о культе личности, за волюнтаризм и кукурузу. Сосед был сталинистом, и назвать его Хрущевым с моей стороны было, мягко говоря, опрометчиво. Дома мне… Впрочем, это уже была вторая сцена из моей сознательной жизни, которую я запомнил еще лучше, чем первую.
Страсть мою к разглядыванию поездов унаследовал сын. Когда он был маленьким и приезжал в Серпухов к дедушке с бабушкой в гости, папа водил его специально на железнодорожный мост смотреть на проходящие мимо электрички и поезда, идущие из Москвы в Симферополь и обратно.
Когда я приезжаю к маме в Серпухов, то каждый раз прохожу по этому мосту. О чем я думаю, когда смотрю вниз на маневровые тепловозы, на электрички, на скорые поезда… О том, что шпалы теперь бетонные и от них не пахнет волнующе креозотом, о том, что диспетчера теперь не слышно, поскольку он говорит с машинистами маневровых тепловозов по телефону, о том, что папы нет уже восемнадцать лет.
Несколько снов
Есть у меня несколько снов, которые я помню всю свою жизнь. В одном из них я летаю. Самый первый раз. Можно сказать, становлюсь на крыло. Было мне лет четырнадцать, когда мне приснилось, что я лечу. Я тогда поругался с родителями, которые, конечно же, меня не понимали и понять не могли, так как купили мне куртку светло-зеленого цвета. В такой куртке меня не могла полюбить ни одна девочка. Ни одна девочка из соседнего класса, которую звали Валя. Она могла меня полюбить в куртке темно-зеленого цвета или даже черного, но в светло-зеленой…
Короче говоря, лег я спать, и мне приснилось, что я улетаю от папы с мамой. Особенно от мамы, которая и купила эту куртку, ну и от папы, который всегда с ней соглашался. Во сне была ранняя весна, довольно много сугробов, ручьи, пронзительные свистки электричек, чахлые елки и я, пролетающий над елками в дальние края и размахивающий изо всех сил руками. Помню, что ноги у меня были обуты в тяжелые резиновые сапоги, поскольку перед этим бродил я по лужам, и одет я был в дурацкую толстую куртку дурацкого светло-зеленого цвета. Мне буквально нечего было на себя надеть, и пришлось улетать в ней. Не помню — куда я летел. Должно быть, на север, раз дело было весной.
Второй сон — институтских времен. В нем я сдавал математику. Кажется, теорию вероятности. Пришел на экзамен и стою у стенки. Все уже сдают, а я всё не решаюсь войти и топчусь в коридоре перед аудиторией. На лекции я не ходил, семинары посещал через два на третий, и теперь… Вокруг мои товарищи, которые на все лекции ходили, в рот преподавателю заглядывали, задачи решали и теперь надо мной смеются. Даже и не смеются, а просто говорят, что вопросы были легкие и получили они четверки и пятерки. Лучше бы уж смеялись. Улететь я не могу, и толстой светло-зеленой куртки у меня тоже нет, чтобы загородиться от слов товарищей. Нет даже резиновых сапог, чтобы кинуть ими в преподавателя.
Сон мне этот снился долго — лет десять. Уже и закончил я институт, уже и защитил диссертацию, а он все снился и снился. Чего я только во сне не делал — приносил на экзамен диплом об окончании института, кандидатский диплом, кидался ими в товарищей и преподавателя — ничего не помогало. Однажды даже пришел на экзамен с сыном и дочерью — они тогда уже в школу пошли и умели читать и писать, но не умели себя вести. Бегали, шумели и кричали. Нам тогда всем троим поставили двойки и назначили переэкзаменовку на осень.
В третьем сне — самом счастливом — снился мне букинистический магазин. Лет тридцать назад стал он мне сниться. Было это в начале или в середине восьмидесятых. Жил я в то время в маленьком подмосковном городке Пущино. У нас было два книжных магазина — один назывался «Академкнига», и в нем продавались книги издательства «Наука», а второй назывался просто «Книги», и там продавались в основном канцелярские принадлежности. Книги тоже имелись, но такие, которые покупать никто не хотел, — вроде многотомных собраний сочинений наших тогдашних вождей. Тогда вожди были страшно писучие. Их речи на съездах, записки к этим съездам и статьи в газетах печатали на хорошей бумаге, переплетали и отправляли пылиться в магазины. Нынешние вожди такими глупостями не занимаются. Да и зачем? Чтобы каждый, кому не лень, вычитывал в этих книгах такое… и этакое тоже, а потом этими же самыми словами, как Ваньку Жукова селедочной мордой, в харю тыкать? Ну да не об них речь.
В академическом магазине я покупал время от времени книги по истории, если они туда попадали, но большей частью приходил туда только тогда, когда по городу пролетал слух, что со дня на день будет завоз и привезут книги из серии «Литературные памятники». Книги этой серии ценились так высоко, что теперь… Нет, эквивалента из нынешней жизни подобрать не могу. Книга, как ни крути, не просто вещь, да и не вещь вовсе, а теперь нас окружают только вещи, простые вещи, какими бы дорогими они ни были.
Пределом моих тогдашних мечтаний были три тома «Опытов» Монтеня. Мне казалось, что в них я найду ответы на все вопросы, которые меня мучают. Понятное дело, что советская власть от нас эти ответы скрывала, а Монтеня издала случайно, по ошибке. Тогда была такая власть, которая только по недосмотру могла издать что-нибудь хорошее. «Опыты» мне как-то посчастливилось держать в руках. Держал я их, держал… Минуты две держал, но вынужден был отдать обратно в руки продавцу букинистического магазина в Столешниковом переулке. Такие книги не лежали просто так на прилавке — их держали под стеклом и доставали только потенциальным покупателям. Я был потенциальным покупателем, у которого вечно не хватало потенции, то есть денег. Сначала не хватало стипендии, потом не хватало зарплаты. Три тома «Опытов» стоили шестьдесят рублей. При моей зарплате в сто двадцать пять…