Во двор выносят рассаду моркови. Обычно ее семена просто бросают в землю, но в этом году вырастили в золотых пластмассовых ячейках из-под бабаевских шоколадных конфет «Вдохновение». Знающие люди говорят, что из рассады, выращенной в таких ячейках, морковь получается слаще раза в два, чем обычная. Рассада похожа на обрывки тонких зеленых ниток с узелками микроскопических листиков. Садятся перед грядкой на корточки, берут чайную ложку, зачем-то вытирают ее носовым платком и аккуратно, начиная с крайней ячейки… но не успевают отогнать собаку.
Хуже всего в середине весны, когда снег почти растает, потому как надеешься, что в качестве компенсации за бесконечную зиму, за сильные морозы, сугробы по пояс, за пережитую эпидемию гриппа, за кашель и насморк покажутся из-под слежавшегося грязного снега какие-нибудь диковинные цветы вроде орхидей или лотосов, запоют райские птицы и лопата в огороде стукнет о крышку сундука с сокровищами и бочонком ямайского рома, которые зарыли пираты триста лет назад. Ну пусть не каждый год сундук и бочонок, но хотя бы бочонок через два на третий после особенно морозных и снежных зим.
Так нет же! Ничего не вытаивает, кроме пустых пивных бутылок, окурков, собачьего дерьма и каких-нибудь старых обид, про которые ты думал, что давно их забыл, а им ничего не сделалось — только чернее стали. Хоть бы микроб какой их разлагал, но нет такого микроба — еще не родился. Хуже самой пластмассовой пластмассы эти обиды. Вместо орхидей и лотосов вырастет сныть, крапива и мать-и-мачеха. Вместо райских птиц загалдят обычные грачи, а лопата вместо сундука с сокровищами стукнет о старые грабли, забытые осенью на грядке. Конечно, если немного подождать, то зацветут яблони, запоют соловьи, появятся своя редиска, укроп, за подкладкой старой куртки обнаружатся забытые пятьсот рублей и ямайский ром… пусть не бочонок, а бутылка «Зубровки»… И жизнь наладится в том смысле, что перестанешь мечтать о ерунде вроде райских птиц и орхидей с лотосами. По крайней мере до следующей весны. Вот только старые обиды…
Выйдешь утром в сад, сядешь на нагретую солнцем скамейку, разрешишь божьей коровке и маленькому зеленому жучку по себе ползать, прикроешь глаза и станешь ждать, когда зацветет яблоня, слушать, как у соседей хлопает на ветру постиранное белье, как гудит шмель, как звонко щебечет какая-то желтогрудая птичка, как на другом конце древни дерет горло петух, тарахтит трактор и кто-то кричит: «Поймаю — уши оторву вместе с ногами», станешь смотреть, как качают головами красные тюльпаны и желтые нарциссы, на зеленые серебристо-замшевые листочки, еще свернутые в трубочки, и думать о том, что из всех ожиданий на свете… из всех неясных, из всех робких, из таких туманных, что в них можно заблудиться, из таких сладких, что от них все слипается внутри, из таких томительных, от которых все вытягивается в тонкую ниточку и вот-вот порвется, из лихорадочных, от которых сохнет во рту, запекаются губы и не помогают никакие жаропонижающие, из радостных и таких больших, которые не помещаются в голове, из мучительных, из напрасных, из таких пустых, что в них нечем дышать, из равнодушных, из безнадежных… или ничего не думать, а просто ждать, когда зацветет яблоня.
Идешь по весенней Москве, смотришь на детей, играющих в классики, на детей, гоняющих мяч, на детей, катающихся на велосипедах, на детей, уткнувшихся в телефоны, и вдруг вспоминаешь, что лет сто не видел детей, пускающих кораблики. Уж как мы их пускали по лужам, по ручьям, по залитым талой водой канавам… Из тетрадных листов, из щепок, из спичечных коробков под парусом на мачте из разогнутой скрепки или гвоздика… Ни один кораблик не плыл до поворота ручья или до другого берега лужи — все они, обгоняя друг друга, толкаясь бортами и теряя бумажные паруса, плыли в дальние страны, и мы бежали за ними, боясь отстать, отодвигая красными от ледяной воды руками мешающий мусор, ветки и камни.
Вроде и лужи остались те же, и тот же в них мусор, и вода не стала суше, и дети не разучились бегать, а кораблики пускать почему-то перестали. Оно, конечно, ничего страшного — подумаешь, перестали пускать кораблики. Было бы о чем жалеть. Зато теперь… да всё что угодно теперь зато. Нынешнее детство с нашим и не сравнить, но… корабликов жалко. Точно вымер где-то в Австралии какой-нибудь сумчатый зяблик или живородящий ухогорлонос. Ты, может, и видел их только на картинках, и здесь у нас они не водятся потому, что не могут жить нигде, кроме тропиков, и все равно должны были вымереть, потому что опустынивание или заболачивание… а все равно жалко.
Раньше, каких-нибудь сорок или даже тридцать пять лет назад, весной о чем только не думалось — о кливерах, о фор-бом-брамселях, о попутном ветре, о пиратах, о синих бездонных очах, которые цветут на дальнем берегу, о перьях страуса, о луке и стрелах, о царевнах-лягушках… а теперь выйдешь утром на веранду в теплом махровом халате и войлочных тапках, посмотришь на ящик с рассадой петуний и стоишь, думаешь, думаешь о том, какими они вырастут, будут ли крупными, гофрированными по краям фиолетовыми воронками, как нарисовано на пакетике с семенами, и точно ли они сорта «Аладдин Бургунди», а не обычные мелкие белые или розовые сорта «Иван Рязанди», которыми торгуют бабушки на рынках; о том, что все продавцы цветочных семян — самые настоящие пираты и за сто рублей дадут тебе только восемь микроскопических семян, из которых всходит едва половина, а вместо второй половины в углу ящика вырастает какая-то двухсантиметровая зеленая метелочка, похожая то ли на морковку, то ли на сурепку… или это из грунта выросло, потому что его не прокалили перед посадкой в духовке; о том, что рассаде через месяц пора в грунт, а зеленые листики еще величиной с муравьиную ладонь; о том, что лук и стрелы лежат где-то в кладовке, заваленные старым тулупом, проеденными молью валенками и дырявой резиновой лодкой, которую все нет времени заклеить, да и лук теперь попробуй натяни, потому что артрит, потому что правое плечо к перемене погоды… а хотя бы и натянуть, но потом еще два дня ходи по горам и лесам, потом выбирайся из топкого болота, потом… когда можно просто протереть пыль с палехской шкатулки, в которой лежит давно высохшая и даже окаменевшая лягушачья шкурка, которую когда-то не разрешила спалить в печке жена, которая уже приготовила завтрак и налила чай, который остывает так стремительно, что если не сесть за стол немедленно…
Когда гости наконец угомонятся и уйдут в дом, остаться в беседке и сидеть молча рядом с полупустой бутылкой красного сухого вина, с бокалом, на дне которого еще шевелится прозрачный мотылек, слушать, как гудят майские жуки, как медленно, по каплям, вытекает из кем-то забытого и невыключенного радиоприемника черный, тягучий, точно ром Bacardi, блюз, смотреть на мигающие красные и желтые огоньки на далеком шоссе и думать о том, что… даже не думать, а чувствовать… нет, скорее, жалеть… да ни о чем, кроме того, что пришлось бросить курить лет десять назад. Можно было бы не делать вид, что думаешь, чувствуешь и… а просто сидеть в клубах голубого, пахнущего медом и черносливом дыма, попыхивать трубкой, и всем, и даже тебе самому, было бы ясно, что ты не просто так сидишь, а думаешь, чувствуешь и жалеешь. Немного жалеешь. Совсем чуть-чуть.
Отпиливаешь старое, сухое и ненужное у ольхи и вдруг видишь, что на самом кончике черной, покрытой лишайниками ветки вырос крошечный зеленый листик. Вот бы и мы так могли… Ученые, конечно, придумают, как это сделать с помощью каких-нибудь чужих стволовых клеток, плаценты и прочей генной инженерии, но хочется, чтобы из самого себя. Внезапно. Два или три года никаких признаков жизни, варикоз, артроз, холестериновые бляшки, отложение солей… а потом раз! И зеленый листик. А то и два.