* * *

Октябрь уж наступил… Те, кто мог, уже давно выплатили ипотеки, алименты и микрокредиты, взяли за свой счет или отработали положенные по закону две недели, а то и просто послали все к чертовой матери и улетели. Остались только те, из кого не получился граф Монте-Кристо, те, кто переквалифицировался в управдомы, те, кому завтра в утреннюю смену, или в школу на контрольную по алгебре, или в поликлинику за анализами, или в магазин за подсолнечным маслом. И воробьи. В холодильнике лежат открытая банка тресковой печени, три яйца, из которых два сырых, а одно сварено вкрутую, до половины прочитанная книга рассказов Нагибина с давно истекшим сроком хранения, стоят треть бутылки водки и непочатая банка черничного варенья и валяется кусок окаменевшего пармезана с плесенью трех или даже четырех сортов. Унылая пора…

* * *

Ночью, не дожидаясь Покрова, пошел снег. Утром в саду и на лужайке все белое. За окном шуршит, капает, тонко и жалобно ноет. Или это ноет внутри… Надо встать, натаскать из сарая в дом дров, растопить печку, выкопать, не порезав лопатой клубни, георгины, отряхнуть лишнюю землю, потом все сложить в клеенчатые сумки, посыпать опилками и убрать в погреб. Собрать упавшие яблоки в ящики, принести в дом, поставить в коридоре и все время о них спотыкаться… А пока можно минуты две или три смотреть в окно на спящие холмы, мысленно ежиться от холода и думать о том, что в следующем рождении ты никогда и ни за что не родишься в этой холодной угрюмой стране, в которой нужно выкапывать георгины на зиму. Сюда — только туристом. Приехать, выпить водки, поесть черной икры, поиграть на балалайке, купить у Иверской зимнюю шапку с советской кокардой, сходить в Большой, поехать на «Сапсане» в Петербург, смотреть за чашкой эспрессо или капучино в окно на спящие под снегом холмы, на быстро убегающие назад маленькие домики с огородами и чахлыми садами, на голые черные ветки старых яблонь, и вдруг ясно представить себе маленькие комнаты в этих домиках, теплые печки, засыпанные опилками ящики с собранными яблоками, о которые все спотыкаются, хранящиеся в погребе в сумках клубни георгинов и подумать, что это все ненужное, ненужное из прошлой жизни, но зачем оно так тонко и жалобно ноет…

* * *

Похолодало. На кухне жарят с молодой картошкой и луком принесенные днем из лесу подосиновики. Грибами пахнет даже собака, крутящаяся у всех под ногами. В комнате на столе стоят закрытые полчаса назад банки с вареньем из черной смородины и черники. Когда они остынут, их нужно будет убрать в погреб. Скоро позовут ужинать. Ты пойдешь, наешься жареной картошки с подосиновиками, выпьешь чаю с черничными пенками и вернешься к себе. Станешь смотреть в окно, на оранжевые кисти рябины, на закатное солнце, на малиновые облака, на коров, возвращающихся по проселочной дороге домой, на мальчика, вытирающего тыльной стороной грязной руки такой же грязный сопливый нос, и греть руки о включенный масляный радиатор. Насмотревшись, возьмешь толстый том Тургенева или Чехова, откроешь его, закроешь, отложишь в сторону и станешь думать о том, как бы все это описать — и запах подосиновиков, и пенки от варенья, и закатное солнце, и рябину, и корову, и мальчика… но не так, чтобы получился обычный натюрморт, пахнущий грибами и жареной картошкой, а чтобы целый ряд мыслей безнадежных, но грустно-приятных, чтобы вдруг нашло беспричинное чувство радости и обновления, чтобы дрогнула дорога, чтобы вскрикнул сопливый мальчик, чтобы видно было, как что-то пылит и сверлит воздух вдали, чтобы чудным звоном заливался… Посидишь над ноутбуком, посидишь, пошевелишь пальцами над клавиатурой, равнодушно поглядишь на потолок и… достанешь из буфета бутылку рябиновой настойки, выпьешь рюмку и пойдешь спать, на ходу ругая себя за то, что переел грибов до невыносимой тяжести в желудке, а вместо искр по всему телу у тебя страшная изжога.

* * *

В середине октября, сразу после первых ночных заморозков, наступает неторопливое и обстоятельное время холодца. Театр, как известно, начинается с вешалки, а холодец — на рынке, с разговора с продавщицей в мясном ряду — хрупкой маленькой женщиной со смеющимися глазами. Ее зовут Таня. Не то чтобы у нее все время было хорошее настроение, но глаза если и не смеются, то непременно улыбаются. Раньше у нее время от времени можно было видеть то под одним, то под другим глазом хорошо запудренный и замазанный тональным кремом синяк. Таня была замужем за человеком пьющим. Мало того, что пьющим — так еще и, выражаясь Таниным языком, дерущим. Однажды ей надоело терпеть, запираться в комнате, дрожать и звать соседей на подмогу, чтобы утихомирить и уложить проспаться мужа. Наняла она двух здоровых мужиков из числа рубщиков мяса на рынке и, когда муж в очередной раз начал буянить… Держали его крепко, а она достала из шифоньера туфли на высоких каблуках, которые, может быть, всего-то один раз и обувала на Новый год, и этими самыми каблуками его, ирода, так отходила… Одного раза, правда, мужу не хватило, но после второго, когда ему здорово досталось еще и от рубщиков мяса, он утихомирился, а перед третьим и вовсе пропал. Видимо, догадался, что его буйства каким-то образом связаны с заплывшим глазом и распухшим носом. Таня не стала его искать, ходить по соседкам, говорить «вась-вась» и наливать в блюдечко у двери водку, а перекрестилась и вздохнула свободно. Теперь синяков нет, и Таня, если не брать во внимание нелады с невесткой и начинающего выпивать сына, живет хорошо. На торговлю она не жалуется, а вот соседка по прилавку слева — та жалуется. Прямо директору рынка на Таню и нажаловалась — дескать, отбивает Таня у нее покупателей. Может, глазами смеется так заразительно, что… Таня, однако, тоже не лыком шита. Есть у нее знакомый с большой майорской звездой на погонах. Поговорила она с ним, а он с директором рынка, и все уладилось. Успокоилась соседка.

Мы, однако, отвлеклись от холодца. Мясо на холодец должно быть… Впрочем, это все скучные, всем известные с детства вещи. Холодец варится просто. Особенно если его варит жена[31]. Самое трудное в этом деле — не хватать у нее из-под руки хрящики в тот момент, когда она режет вытащенное из бульона мясо на мелкие кубики, и не пробовать уже готовый, но не застывший до нужной кондиции холодец.

Осенний холодец, в отличие от новогоднего, который продолжается салатом оливье, заканчивается пустым графином водки и песней «моя смерть ездит в черной машине с голубым огоньком» или «мне нож по сердцу там, где хорошо, я дома там, где херово». Последнюю лучше петь тихо или вовсе про себя — не ровен час, услышит жена, моющая посуду.

Лучше и вовсе выйти во двор покурить, посмотреть в поле, в желтеющий и краснеющий на его краю черный лес и вдруг почувствовать, что Бог есть. Он и летом был, но все как-то было не до него — то отпуск, то на работе квартальный план горел, то надо было выкапывать картошку, то закручивать банки с вареньем, которое наварила жена, а теперь картошка выкопана, план сгорел, все банки закручены, все улетели, и сквозь голые ветви… Между тобой и им никого нет. И ты к нему придвинулся поближе, как синица, которой голодно зимовать в лесу. Синицам, кстати, надо кормушку починить и заодно проверить запасы сала в морозилке, которого, судя по тому, как много рябины, понадобится много. Зима будет холодной. Кто его знает, когда она кончится.

* * *

— Как, ну как можно было умножить периметр на площадь! У меня это просто в голове не укладывается! — сказала строгая на вид женщина в очках девочке лет четырнадцати в точно таких же очках, но поменьше.

Девочка молчала.

— Что же дальше?! — продолжала женщина перекрывающим стук колес громким голосом.

Девочка стояла, низко опустив голову, не шевелясь. Белые треугольные меховые уши на ее шапке были прижаты к голове.

— А дальше ты кое-как доползешь до конца школы и станешь красить заборы, — разговаривала сама с собой мать. — Ты даже замуж не выйдешь с таким убогим приданым по геометрии.