…Дома Векшин застал сестру; из-за позднего времени та собиралась уходить. На скатерти стоял пустой кофейник и остатки ватрушки; не имея в жизни иных, Балуева старательно соблюдала церковные праздники. Дочка ее находилась рядом и, наглядевшись на повадки старших, шумно дула на блюдечко с жидким остылым кофейком. Таня сидела спиной к двери… Первою о случившемся догадалась Балуева — скорее по внезапности векшинского появленья, чем даже по надорванному в плече рукаву. Не произнося ни слова, он показал ей палец в платке, который успел окраситься насквозь. Кровь насмерть перепугала женщин, всех, кроме Клавди, которая невозмутимо запоминала на всю жизнь поднявшуюся вслед за тем суматоху.
В поисках тряпицы для перевязки Балуева дернула нижний ящик комода, он тяжко рухнул на пол. С полминуты все четверо вопросительно глядели на стенку, отделявшую от Чикилева.
— Поторопись и не слишком шуми… — сказал потом Векшин, потому что в случае предполагаемого предательства следовало ожидать скорой погони.
Женщина не спрашивала ни о чем; одно было понятно ей-она теряла этого человека навсегда. Лентами из порванной сорочки она начала бинтовать обмытую, еще влажную руку. Ее пальцы примирились раньше сердца, свое дело они выполняли точно и быстро.
— Не пугайтесь обе, это мне дверью в трамвае защемили… до свадьбы заживет! — жалко пошутил Векшин, напряженно слушая улицу в открытом окне.
— Где он у тебя землей испачкался? — спросила Таня, принимаясь чинить пиджак.
— А, задел где-нибудь… — отмахнулся брат и насильно, свободной рукой, поднял за подбородок ее поникшую голову. — Чудно, никогда ты мне сестренкой не была, а сразу сестрой… почему? И детства у нас с тобой не бывало: непонятно. Тихая ты, тебе бы на клиросе монашкой петь, а ты вон смерть кнутиком по ее костяшкам дразнишь… зачем? Да и сам я: мне бы… — Он закрыл глаза и закусил губу, когда Балуева плеснула на рану полпузырька йоду. — А я стал вор!.. заправский, без смягчающих обстоятельств. Бежал сейчас по большому, столичному, моему городу, с собаками наперегонки, и весь будто из одной спины состоял. Но ты меня, Таня, сразу из сердца не вычеркивай, повремени, хотя и не жалей… и не принюхивайся ко мне, нечего! Вот я поеду теперь… отдыхать, а ты постарайся отыскать себе счастьишко помимо Заварихина. Прошлый наш разговор забудь, за мою властную любовь прости. Я ведь знаю: людей для того любить надо, чтоб им теплей было, а не затем — чтобы у самого поспокойней стало на душе. Так-то! — Он очень волновался, чем, верно, и объяснялась его беспорядочная и не по характеру откровенная скороговорка.
— Где ж ты жить теперь станешь? — только и нашлось у Тани.
— А везде, вору земля просторная…
Перевязка закончилась, Векшин резко отстранил Балуеву, с которой не обмолвился пи словом, и принялся беспорядочно рассовывать по карманам мелкие вещи, какие могли понадобиться в предстоящем отъезде. И если родную сестру не обнял при расставании, не мудрено было вовсе пренебречь женщиной, которая, без слез стоя в сторонке и помня прежнее Митино удальство, боялась даже глаза поднять на его нынешнее лицо, жалкое и растеряпное.
Лишь на пороге, уж в новом картузе, он обернулся к ней махнуть перевязанной рукой.
— Вот и все, Зина, размыка нам пришла. Прости, какой уж есть. Спасибо за обновку, а вообще… наплюй на меня! — и вышел.
Наступила долгая бездельная пустота, как после покойника. И вдруг Балуева осознала, что утратила последнего своего перед Чикилевым, самого трудного и желанного. «Белье, бельецо-то…» — забормотала она, выбегая на лестничную площадку мимо Чикилева, который к этому времени уже находился в коридоре, как бы исследуя состояние потолков на предмет текущего ремонта. Он ни слова не сказал женщине, явно нарушавшей постановление про обязательную после полуночи тишину.
Векшина не было, снизу не доносилось и шороха шагов.
— Митя, захватил бы, я тебе постирала тут… — крикнула Зина Васильевна, свешиваясь в темный могильный пролет. — Хоть по письму в год присылай! Митя!
Запоздалая слеза не догнала беглеца. Лестница гудела эхом. Тане потребовалось сделать усилие, чтоб оторвать покинутую от гулкой соблазнительной бездны. Они вернулись в комнату и должное время в молчании отсидели у стола.
— Видно, с такими, как я, и не прощаются… — сказала наконец женщина и негромко заплакала, чтоб не разбудить тем временем задремавшую Клавдю.
Когда же была оплакана первая тоска, Балуева скипятила еще кофейку. Обеим не нужно было отправляться с утра на работу. Обнявшись, они глядели, как в уцелевшем лоскутке никеля на кофейнике возникает слепительлая точка отраженного солнца.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
В той губернии и солнце поране прочих встает, а все судьба ее не слаще волчьей ягоды.
Лесистая да ровная, легла она в стороне от новых больших путей, а прежние омертвели и перезабыты. Некогда славная ярмарками, щепным товаром да соборами, нынче одно лишь сохранила утешенье, что великая река и с нее взымает свою вольную салу. Да и то — где весной сгонялся сплав по тугой полой воде, там в летнюю пору посиживают по мелям пароходики на радость мордатых буфетчиков.
Неизвестной жизни граждане обитают во глубине неоглядных лугов, заросших пижмой да колокольчиками, — их пеньковолосые ребятки и продают земляничку на пристанях.
— Эй, парнище, — пошутил иной путешественник, подпухший от сна и выпивки, — чего больно земляничка твоя мелка да горька?.. не волчья ли ягода?
Тотчас переглянется ребячья стайка, усмехнется на словоохотливого и потупится в землю. Нешумно звенят тамошние колокольчики.
Скуповата здешняя землица, отхожими промыслами кормились искони, — Демятино тому первый пример. Видно, за непочтение к родителям посажено на такую болотину село, а не было его богаче во всей округе: по всей стране рассылало оно свое смышленое, неунывающее племя. Хвастают старики, будто и садов в ту пору цвело поболе, храмы величавей перекликались на закатах, свадьбы справлялись веселей, да полиняли нарядные оконницы, украшенные твореньями старинных резчиков, проносились полы — яйцу посреди не улежать, не найдешь в округе непокосившегося крыльца. Замшелые, с высокими поветями, избы усмехаются кривыми ртами, надменно смотрит заплаканная краса на пришлых людей, что пробуют накинуть на Кудему электрическую уздечку… Оползает отжившая плоть, а новая не наросла пока или непривычна; страшна обнаженная живая кость.
Все это своими глазами видел Митя Векшин, пока добирался со станции к Демятину — где прямо по путям, а где вдоль насыпи, некошеным откосом с опрятной тропкой. Окрестная луговина вокруг, населенная разнообразной жизнью, издавала ровный гул, и все же стояла великая, полдневная тишина, потому что все там было связано воедино — стремглавые в синей бездне облака, ветровые волны по травяному подсыхающему шелку, самозабвенно стрекотавший кузнечик и птица, что неслась вверху крылом вперед, падала и взвивалась вновь, начисто растворяясь в буйном ликовании жизни… Один Векшин чувствовал себя чужим здесь, избегал встречных с их нежелательными расспросами и, как ни тянуло его, не посмел подняться на знаменитый, над Кудемой, мост, где стоял теперь часовой. Временами Митя не мог припомнить места, и место тоже не признавало Митю.
С этим чувством спустился он к темной, под ольхою, неприветливой воде и, присев, опустил в нее раненую руку. Все чудесно остановилось — боль, мысли, самый неспокой. Забытье охватило его сразу, едва раскинул тело по склону, и сытная земная прохлада потекла по нему. Будто сквозь дрему позвали по имени, и он не откликнулся, хотя еще видел качавшуюся сквозь ресницы, убегавшую в небо травинку.
Пробуждение его было внезапно и тревожно. Горело обожженное лицо, непонятное отчаянье томило. Шла буря, — прибрежные кусты почти ложились наземь под вихрем, белые гребешки бежали по реке. В бурю Кудема менялась, — рябая и враждебная, она злилась и брызгалась на Митю, точно это он собирался впрягать ее в серебряные вожжи… Синяя, посверкивая и громыхая, туча выметывалась на демятинский луг, когда путник добрался до отцовского дома.