В антракте коммерсанты тоже подкрепились по маленькой для дальнейшего благорасположения духа… Между прочим, в толчее у Заварихина пропали — военный билет и накладная на ценный товар, но, к счастью, на другой день все отыскалось за оторвавшейся подкладкой, под семечками. Однако из-за суматохи, связанной с поисками, на места приятели вернулись с запозданием. Музыка играла нечто придушенное, как бы наперед оплакивала кого-то, видно для затравки: разка три все кончалось легким флейтовым воплем, после чего повторялось сначала… Вдруг скрипки заюлили вкруг неумолимого, как шаги судьбы, уханья литавров, — из-за раздавшейся униформы выбежала Вельтон. — Своим голубым трико и черным развевавшимся на лету плащом она напомнила Заварихину одну красивую, в детстве дразнившую его бабочку, которой так и не удалось ему прихлопнуть ладонью, чтобы дознаться до причины ее приманчивой прелести. На пути к Вельтон луч прожектора скользнул по Заварихину; он сидел, весь подавшись вперед, поглаживая малиновый бархат ложи. Несмотря на волшебную тайну, подобно безвоздушному пространству всегда отделяющую циркового зрителя от артиста, он тотчас узнал ее. Да, совсем недавно он стоял рядом, и она касалась его чуть близоруким, смеющимся взглядом. Наступившая вслед за тем тишина содержала минуту, переломную в жизни Николая Заварихина.
— Дай-ка афишку почитать, кто такая ловкая девочка… — протянул было руку бородач, но Заварихин лишь стиснул ему запястье и не выпускал. — Пусти же, дубина чертова, кость сломаешь! — рычал и изгибался тот, царапая бородой Николкино ухо.
Лишь когда артистка поднялась в купол и сбросила черные, вкось порхнувшие крылышки, а веревочная лестница сама упала на арену, отрезая путь к отступлению, Заварихин дал пощаду приятелю. Проступившие было в памяти подробности давней встречи и связанное с нею до сих пор не рассеявшееся чувство неприязни к Векшину стали блекнуть, уступая место незнакомой скованности и, пожалуй, тревоге за совсем чужого человека. Заварихин огляделся, никто кругом не делал и попытки остановить то, что неминуемо должно было свершиться через минуту, — напротив, все с явным нетерпением посматривали на шелковую петлю, что игриво покачивалась, видать по мере приближения теплой девичьей шейки. Единственно чтоб избавиться скорее от стеснявшего его наважденья, Заварихин торопил, гнал глазами вверх это бесконечно слабое существо, отныне приобретавшее странную власть над его свободой и мыслями, если но деньгами. Никто впоследствии, — даже памятливые на несчастные случайности цирковые ветераны, — ни один не сумел отыскать в прошлом что-нибудь подобное заварихинской выходке. То ли жестокий восторг зрителя, который невольно всегда ожидает несчастного конца, или же охватившая Заварихина внезапная, из-за утраты себя, пустота, в которой не на что было опереться, толкнули его на безумный поступок. В самую крайнюю минуту он рванулся с места и выкрикнул слово, столь возмутительное в той обстановке, что на галерке осталось сомнение, не ослышались ли.
Когда служители и добровольцы из публики, в двадцать рук и уже одного, выводили Заварихипа, — протрезвевшие приятели исчезли в самом начале скандала, — он двигался как пьяный, не проявляя признаков ни сопротивления, ни раскаянья. При составлении протокола Заварихин все искал глазами пострадавшую и сам вроде порывался бежать к ней; во всяком случае, на вопросы стал он связно отвечать лишь после сообщенья, что, вопреки опасениям, все обошлось хорошо. К тому времени в директорский кабинет до отказа набились освободившиеся, еще в полугриме, циркачи и те из зрителей, которые желали своим свидетельством ускорить возмездие злодею. На голову выше всех, преступник стоял у стены и, ко всеобщему негодованию, не озирался затравленно, как ему полагалось бы, а блаженно улыбался своему ознобляющему ощущению чуда, вплотную прошедшего мимо.
Не глядя в бумагу, Заварихин кое-как подписал милицейский протокол. Там беспристрастно говорилось, что «во время опасного номера штрабат, состоящего в кидании с петлей на шее со значительной высоты цирка, находившийся в подпитии гражданин Заварихин, владеющий галантерейным ларьком на Благушинском рынке, с невыясненной целью выкрикнул слово „разбейся“, каковое могло иметь смертельные последствия для артистки Геллы Вельтон», — в скобках было проставлено подлинное Танино имя… И примечательно, никто из собравшихся, тем более сам Заварихин, не обратил внимания на бритого, в опрятной черной шапочке старичка, который все это время кипятился больше всех, то и дело наскакивая на виновного, хватал за руки, пытался трясти его — не более успешно, чем это удается прибойной волне в отношении ненавистной скалы.
— Ти знайт, что совершаль? — коверканными словами кричал он, плача от пережитого. — Ми бедни артист, ти гадки купец. Ти платиль рубль, хотел покупайт смерть? Эрмордунг…[2] — и под конец разразился такой гневной и быстрой немецкой скороговоркой, что, оторвавшись от бумаги, милиционер с интересом посмотрел ему в рот.
— Ладно, хватит… — неожиданно поднял голос Заварихин, лишь теперь ощутив буквально с ног его валившую усталость от окружающего шума, хмеля, от самого себя, наконец. — Берите, сколько с меня следует… за все приключенье чохом! Все забирайте… — и привычно полез было за деньгами, вызвав тем самым дополнительную бурю гнева, кстати так им никогда и не осознанного.
…Звезды заволакивались тучками, а в благушинских курятниках пели вторые петухи, когда Заварихин постучался к дядьке в дверь. Пока просыпался старый Пчхов, племянник отошел на средину двора и, широко расставив ноги, глядел в небо. «Разбейся…» — повторил он вдруг голосом вопросительным и глухим, пытаясь осмыслить свой поступок. «Освободи от своих пут мою силу, не дай мне сгореть от тебя…» — приблизительно такое значение вкладывал в его хулиганскую выходку Фирсов, по привычке стремившийся приукрасить своих сомнительных героев, да еще осмелился приписать благушинскому торгашу какое-то подсознательное моление о великой боли, без которой якобы ему никогда не стать достойным ее… А повторив слово, Заварихин растерянно прислушивался к отголоскам эха в себе: что-то происходило там сильней его, чему он отчаянно сопротивлялся. Под ноги ему метнулась было шавка с соседнего двора, даже тявкнула разок для острастки на ночного человека, стоявшего со сжатыми кулаками, и, струсив, отбежала прочь.
Впустив племянника, Пчхов задержался во дворе, залюбовавшись свежестью рассвета. Когда же он вернулся, Николка уже храпел, бесследно со всеми своими восторгами и бедами растворясь во сне, как кусок сахару в бездонном и тихом омуте.
VIII
С головой завязнув в путаных векшинских обстоятельствах, Фирсов прозевал зарождение Танина романа с Николкой Заварихиным, к тому же казавшегося ему вначале просто невероятным из-за несходства их занятий и разности характеров. Однажды двинувшись в рост, взятая тема развивалась равномерно во всех своих частях, так что сочинителю пришлось догадываться впоследствии, как же произошло первое сближение героев. В повести знакомство их происходило при довольно обедненных обстоятельствах, потому что автор строил этот важнейший эпизод на несоизмеримо меньшем количестве образующих координат, чем строит жизнь, для которой самое мелкое событие — полновесный кристалл с участием всех наличных элементов мира.
По Фирсову, Заварихин несколько раз на приличном расстоянии издали провожал Таню по окончании циркового представленья, пока та не порешилась справиться у него о причинах столь лестного, не назойливого и потому несколько разочаровывающего постоянства; примечательно, что, так же как и он ее, она узнала Заварпхина сразу, после единственной мимолетной встречи. И якобы герой отвесил героине какой-то несуразный комплимент, выражавший меру его восхищения, а та засмеялась польщенно и взволнованно, потому что в таком роде еще не случалось с нею даже и простенького приключенья… Одно было несомненно в фирсовском варианте: оба настолько — и каждый по-своему — были подготовлены ко всему дальнейшему, что это помогло им незаметно миновать томительные условности начальных отношений.
2
Убийство (нем.)