— Весна… — вздыхал Фирсов, опускаясь на скамейку возле — обмахнуть испарину со лба и кстати занести кое-что в заветную книжечку.

— Всему свое время!.. воспоследствии лето настанет, тоже невредно, — охотно поддержал Заварихин. — В деревнях пашут нонче: на Егорьев день, тут соха резвая… не доводилось повидать? Небось скоро на дачку маханете? Самая пора для укрепления здоровья: травка растут, бабочки летают. Вот вы, гражданин, описываете художественным пером, как любовь происходит, либо события там из жизни генералов… я и нонешних тоже имею в виду!.. а вы бы лучше поехали полюбоваться, последить, как мужицкий пот капит с лица: очень интересно для сравнения, которые непривыкши… — так и сыпал он со злой и ясной лаской, по третьему разу перетирая тряпочкой дешевые одеколоны на прилавке.

С тех пор частенько они здесь посиживали между текущими делами, отлично разумея друг друга и взаимно друг другом не тяготясь. От Фирсова не укрылась подозрительная скорость, с которой обрастал товарами Заварихин. Самая расстановка его товаров оставалась прежняя, только стояли они все плотнее с каждым дием. Когда полдневное солнце поднималось над рынком и почти отвесный лучик его, пробившись в дырочку холстинной кровли, обегал Николкину лавку, точно по волшебному мановению вспыхивали в углах ситцевые и шелковые пламена… Фирсову ясно было, что расширение заварихинской торговли обходилось не без дядькиных знакомств, хоть и помимо личного пчховского ведома или участия; впрочем, сочинитель никогда не дознавался до источников заварихинского благополучия. Фирсову просто нравилось сидеть здесь, в глухом углу шумной рыночной жизни, заваленном битыми ящиками, камнем и железным ломом, греться, слушать, наблюдать, как оползает его ноги дневная тень, как тянется к солнцу из-под груды кирпича молодая крапивка, с каждым днем взрослея и распуская пушистые, нежгучие пока листки.

Из-за сезонных перемен в погоде, что ли, совсем он обленился в тот месяц.

VII

С переездом в город на вечное, как ему мнилось тогда, местожительство как-то поразительно быстро окреп и возмужал Николка Заварихин. Еще вчера казалось, что так и родился на свет в оранжевом скрипучем кожане, и вдруг словно кожура спала с прорастающего зерна. Не без умысла приобрел он на толкучке старинный русский картуз, но также — для особых случаев жизни и по моде тех лет — кожаную комиссарскую куртку, лишь косая, с тесным воротом рубаха под нею выдавала его крестьянское происхождение… Если и раньше погуливал мало, готовя себя к длительному, почти аскетическому подвигу стяжательства, теперь вдвое строже стал; лишь изредка забредал с приятелями в заведение с подачей полукрепких напитков, да и то — обсудить с глазу на глаз новости международной жизни. Полное воздержание от городских соблазнов и давало Заварихину право посмеиваться над дядиной указкой.

— А что, дядя Пчхов, мало сказать — унылая жизнь у раков! — рассыпался подтянутым смешком племянник, попивая дядин покамест чаек. — Она и опасная вдобавок…

— Ты к чему это раков спомнил? — с неприязнью косился Пчхов.

— Так, с друзьями даве, под пиво, три дюжинки осилили… Вот и ты похож на рака, Пчхов. Под корягой засел, коряге молишься, все небо твое одной корягой устлано! — Заварихин держался в жизни такого правила, что умного откровенностью да правдой не оскорбишь. — Тебя, дядя Пчхов, кажный может бросить в соленый кипяток и скушать за милую душу. Нонче, видишь ли, все людишки на два разряда поделились: съедобные и едучие. Так что ухвати себя за волосья и держись в своей норе покрепче, дядя Пчхов! — Николка потому и хохотал, что с некоторой поры стал причислять себя ко второй разновидности.

К лету Заварихин совсем перебрался от дяди на самостоятельную квартиру, что по времени приблизительно совпало с открытием собственной торговлишки. Тот памятный вечер, в отмену всех правил, Заварихин отпраздновал с приятелями в пивной. Угощал он сам, угощал и хмелел, хмелел и подзабывался, а приятели, все трое стреляные, да и побородатее его, дружественно посмеивались на размашистые откровения не пуганного пока увальня.

— Мы теперь сила, можем все, — бубнил Заварихин, широкой ладонью, как моржовым ластом, сдвигая бутылки как бы затем, чтоб просторней стало мыслям. — Вот ничего не имею, а погоди, все приберу. Врешь, уж меня не согнуть тогда, можем и подождать. Как веревочка ни вейся, кончик ей бывает!.. И вот я вас беспристрастно угощаю, чтобы вы поняли, кто он есть таков, Николай Заварихин! — Временами голос его начинал звучать с такой режущей силой, что приятели, затихнув, с опаской поднимали на него глаза, как на восходящее зубатое светило частного рынка. — Мне мамынька сказывала, будто я в мир со сжатыми кулаками пришел, ввалился, хе-хе, а один цыган предсказал, что буду миром владеть… и что ж, эва, готовы мои руки, пожалуйста! Я ведь с жестоковатинкой, потому как имею собственную голову на плечах. Вот посажу валенок у себя в магазее, а сам в баню пойду, и валенок мой страх на вас, чертей, наводить станет, хе-хе-хе…

Приятели только глазели да перемигивались на озорное Николкино хвастовство.

— Гуди, да потише, чертила этакой, а то и нас-то заедино с тобой в железный кузовок положат… — смеялся один, в холеной раздвоенной бороде, Зотей Бухвостов, из всех самый бывалый, покусывая ус. — На воле ты рос, парень, видать, кнута не вкушал, хомута не нашивал…

Всем тогда врезался в память лишь на минутку пугающе значительный, но чуть позже просто смешной облик Заварихина — как он вознес над столом судорожно скорченные, ровно перед мертвой хваткой, пальцы. Было в нем что-то от дурашливого лесного зверя, что, вложив голову в западню жизни, дивится удобству этого просторного и прохладного помещения, доселе пустовавшего по недосмотру прочих удальцов. Он был просто пьян в тот вечер, хотя и выпил-то сущие пустяки, так что кураж его был не от пива, а скорей от сознанья первой одержанной победы. Человечество представлялось ему теплой и покладистой компанией, где лишь одного его недоставало для всеобщего равновесия, и это бахвальство, естественно, задевало не менее цепких и самолюбивых собутыльников.

Стремясь перещеголять приятеля в житейских удачах, Бухвостов тоже решил похвастаться одним недавним приобретеньем. Речь шла о кобылке шестилетнего возраста, якобы самопервейшей лошадиной красы — гнедые вострые ушки, лыбединая шеечка, ровные копыточкн, что твои дамские каблучки. Помянутые стати сопровождались соответственными деловыми достоинствами — собой сухая, на бегу приемистая, до пространства злая: так и рвет его по клочьям да прочь откидывает. У бородача Бухвостова имелось процветающее извозное предприятие, он и сам походил на коня, а расчесанная надвое борода его была яростно-буланого цвета.

— Уж ладно, полно нахваливать-то, нам не венчаться с нею, — зудел его третий приятель Царапов, старше всех и морщинистей, с самыми вороватыми глазами, и толкал в бок за поддержкой четвертого, самого молодого в компании, без фамилии пока и личности.

И так они по конной части разохотились, что тотчас, по предложению Зотея Бухвостова, решили всей оравой отправиться в цирк полюбоваться на лошадок. С шутливой перебранкой покинули они недостаточно увеселительное место и, всей четверкой погрузясь в извозчичью до земли прогнувшуюся пролетку, поехали на бульвар, где цирк. Милиционеры косо поглядывали на эту неустойчивую пирамиду поющего и возглашающего мяса. Не рассчитывая на особые удовольствия, лишь бы время без скуки провести, приятели сбирались устроиться подешевле, пускай хоть выше галерки, если оттуда видать; выяснилось, однако, что оставались только дорогие ближние ложи. Выступления штрабатистки Вельтон сопровождались неизменным успехом.

Долго колебались — не закатиться ли куда позанятней, но их все подпихивали к кассе, и вдруг оказалось, что билеты уже взяты. Ворча на Заварихина за напрасную растрату основного капитала, приятели шумно ввалились в ложу; представление давно началось. Внизу, на арене, бескостные полуголые люди, между ними женщина средних лет, совершали различные опасные поступки, кроме того производили бесстрашное хождение на проволоке, в доказательство полной своей трезвости, как пошутил Иван Иваныч Царапов. После того как шелудивые собачки с визгом попрыгали сквозь огонь, а пожилой и невеселый шут гороховый с приставными усами сыграл щекотливую полечку на метле, вышли вроде отец с дочкой в жилетках из стеклянного кружева. Они принялись перекидываться тарелками, после чего родитель маленько подержал ее у себя на лбу, пока она швыряла шарики; лошадок все не было. Чтоб не скучать, предусмотрительный Бухвостов предложил распить бутылку бархатного, прихваченную им под полою про запас, как вдруг вся публика поднялась и оживленно двинулась — кто в буфет, кто до ветру.