— Она вообще много тратила на благотворительность, и всегда у ее подъезда толпилась уйма всяких клетчатых шелкоперов… — при общем смехе отмахнулся тот от Фирсова, поперхнувшегося на полуслове. — Тут и Маша вместе с мужем на колени бросается меня отговаривать: «Пожалейте отечество, дорогой!» А я уж вконец осатанел: «Седло мне, — кричу в запале, — и я вам покажу восьмое чудо света!» Пробиваюсь сквозь толпу, потому что к тому времени уйма народу собралась, даже из соседнего уезда прискакали! И хотя ливень уже хлестал как из ведра, никто, заметьте, даже не обратил на него ни самомалейшего внимания. Вдруг слышу как бы подземный гул… Богатыри, шестнадцать человек, выводят ко мне Грибунди в этаком железном хомуту, глаза в три слоя мешковиной обвязаны, а меня издали чует, тварь, жалобно так ржет, «Ставь ее хряпкой ко мне!» — глазами показываю челяди. Поставили! «Сдергивай, кто поближе, мешковину!» Сдернули. Покрестился я, этово… как раз на Андокутю пришлось: высунулся из-за дерева с перевязанным брюхом, только что из госпиталя, и зубы скалит, подлец! Мысленно прощаюсь с друзьями, с солнышком, да с ходу как взмахну на нее… и даже ножницы, помнится, сделал: старая кавалерийская привычка. Даю шенкеля — никакого впечатления: тормошится, ровно старый осел! Баламут мой, вижу, побледнел со страху, будто в саване стоит, а у меня как раз наоборот, характер такой потешный: чем грозней стихия вокруг, тем во мне самом спокойней. И даже такой, братцы мои, холод во мне настает, что дождик стынет и скатывается с плеч ледяной дробью, седьмым номером. И вдру-уг… — Манюкин живописно втянул голову в плечи, — как прыганет моя Грибунди да семь раз, изволите видеть, в воздухе и перекувырнулась. Тотчас седло на брюхо ей съехало, пена как из бутылки, хребтом так и поддает… «Боже, — сознаю сквозь туман, — и на кой черт далась мне эта слава? Она ж без потомства меня оставит!» Полосую арапником, сыромятную уздечку намотал так, что деготь на белые перчатки оттекать стал: ни малейшего впечатления! Закусила удила, уши заложила, несет с вывернутыми глазищами прямо к обрыву: адская бездна сто сорок три сажени глубиной! Небытием оттуда пышет, вдали Дунай голубеет, и на горизонте самое устье впереди, и даже видно, как… морские кораблики в него вползают, и тут кэ-эк она меня маханет!.. — Манюкин со стоном вцепился в край кресла и выждал в этой позе несколько мгновений, чтоб показать, как оно было на деле. — Впоследствии оказалось, об скалу на излете треснулся: полбашки на мне нету, а я даже сперва и не заметил! Припоминаю только, будто этакие собачки зелененькие закружились в помраченном сознании моем. Хорошо еще, упал удачно, прямо на орлиное гнездо! Очнулся, вижу — Потоцкие на альпийской веревке ко мне спускаются. «Жив ли ты, — кричат на весу, — задушевный друг, жив ли ты, Сережа?» — «Жив, — отвечаю ослабевшим голосом, — кобыла немножко норовиста, пожалуй, зато в галопе, правда твоя, изумительна!..» Ну, отыскали там недостающие части от меня, залили коллодием, чтобы срасталось…

Манюкин передохнул и для силы впечатленья бегло ощупал себя, как бы удостоверясь в собственной целости, затем смахнул испарину со лба и украдкой обвел взглядом лица слушателей своих, выражавшие скорее смущенье, чем даже сочувствие. Неспроста пятнистый Алексей оборонил Фирсову, что еще полгода назад рассказцы эти получались у Манюкина не то чтобы занозистей, а как-то правдивее. Никто теперь не смотрел в глаза артисту, да и сам он сознавал, что с каждым днем заработок его все больше походит на милостыню. Один из всех Николка засмеялся было над неудачным укротителем, но тоже оборвался, пораженный наступившим молчаньем.

— Ведь это на какую лошадь нарвешься, — исключительно в поддержку рассказчика вздохнул один из слушателей.

— А то, случается, и хоронить нечего!

— Ее тогда кулаком меж ушей надо осадить, — учительно сказал Николка, и все со странною приглядкой лзглянули на него. — Мне довелось однажды, этак-то, при возникших обстоятельствах, враз и рухнула, тадюка, на передние…

— У тебя другой сорт сложения, твое крепче. Барину уж на тот свет сматываться пора, а ты, напротив, будешь жить да поживать, пока рябой разбойник из-под моста не порушит твое здоровье, — с лаской ненависти сказал все тот же с вогнутым лицом вор и прибавил непонятное слово, встреченное взрывом необузданного веселья. — А на прощаньице, купец, ну-ка выдели барину еще рублишко от щедрот своих, на поддержанье духу. Да и отпусти его, — он старенький, ему спать пора…

Это скорее понужденье, чем просьба, произнесенное еле слышно, но снова прозвучавшее приказом, сразу заставило Николку принять оборонительное положение.

— Да и не не надо, зачем мне… — отовсюду защищаясь ладонями, заторопился Манюкин.

— А ты постой, барин, не тормошись, рассыпешься, — оборвал его главный теперь зачинщик скандала. — О тебе речь, да не в тебе дело. А ну, не задерживай, купец, уважь компанию!

— Куды ему, полтины за глаза хватит, шуту гороховому: все одно пропьет… Псу под хвост деньги кидать, этак никакой казны не напасешься! — неуверенно тянул Наколка.

Обе стороны теперь взаимно раздражали друг друга: одну сердил самый облик нетронутой крестьянской силы ж кощунственного, в те суровые годы, благополучия, Николку же, напротив, злила и тут проявившаяся; привычка города распоряжаться его трудом и достатком. Только застрявший посреди Манюкин мешал им сойтись в рукопашной.

— Напрасно вы меня этак, гражданин… — с многословной старческой чувствительностью заговорил он и пальцем попридержал запрыгавшую губу: видимо, он еще не совсем привык к новой роли шута в государстве российском. — Хотя, по нужде, мне и приходится торговать немножко биографией моею, но, право же, весь с потрохами я не продавался вам. Опять же заказ ваш выполнен в точности, как было мне поведено. И, главное, товар чистый: все это было, очень даже было… а ежели показалось недостаточно смешно, так ведь оно и на деле не смешнее происходило. Тогда забирайте назад свою подачку…

Для скорейшего, горстью же, извлечения Николкиных монеток он подтянул вверх полу пиджака, причем пришлось сперва разгрузить туго набитый карман. Он уже достал оттуда бывший носовой платок, присвоенный где-то кусок заливной рыбы в промокшей, газетке… тут-то пробившийся вперед Фирсов и потряс его за плечо.

— Перестаньте перед хамом сиротку из себя корчить, — властно шепнул он ему на ухо. — Забирайте свои честно заработанные деньги и уходите от греха. Ну-ка, пропустите нас с ним отсюда!

Он выволок Манюкина из людского кольца, нахлобучил на него шапку, подобранную с полу пятнистым Алексеем, собственный шарф намотал на шею старику, так как особые виды имел на него впереди, и повлек на выход вверх по лестнице. Оставшиеся проводили сочинителя с ироническим дружелюбием, весьма пригодившимся ему в последующей деятельности.

Скандал вспыхнул тотчас по их уходе.

— А ловок ты, купец, лежачих-то бить… враз справился! — задиристо заметил еще там один с пронзительным взором курчавый парень, блеснув показным, по уголовной моде, золотым зубом. — Видать, аршин силы накопил, девать некуда!

До тех пор незнакомец Митька никак не вмешивался в происходившую перебранку и только часто, видимо в ожидании кого-то, поглядывал скоса на выходную дверь и на дорогие, под стать шубе, часы. Последнее, прозвучавшее сигналом, замечанье курчавого, подкрепленное дружным гулом остальных, пробудило Митьку от оцепененья.

— А в самом деле, дружок, зачем ты обидел барина? — сквозь зубы и глядя Николке куда-то в горло, в расшитый ворот рубахи, поинтересовался он. — Если в чем и провинился, то взыскано с него, и баста, и нечего тебе чужими слезами тешиться.

— А ты чего вступаешься… видать, сам из таких? — огрызнулся Николка, задетый за живое учительным тоном. — Ведь он же барин, он кровку нашу пил… ай забывать стал, заступник?

— Выпьешь ее из такого борова! — хихикнул кто-то в стороне. — Захлебнешься.

— И впрямь, не жалея своего здоровья, приходишь в такое место и устраиваешь тарарам, — усмехнулся на его дерзость Митька. — Думаешь, длинен вырос, так и в карман тебя не положить?