— Нет, Он воздерживается… — школьным голосом начала Санькина жена, потом оборвалась, головой закачала с непривычки к неправде. — Собственно, он даже умер тут как-то… в позапрошлом еще году.
Векшин холодно посмотрел на Санькину жену, явственно распознав неуловимую лжинку в ее признании, по всей вероятности скрытую от Саньки,
— Но от чего же он умер?
— От простуды… — сказала та на глубоком вздохе. На несколько мгновений их глаза встретились, почти спаялись и с болью разошлись, но за это короткое время Санькина жена успела оценить отношение к себе собеседника, его незаурядную волю и, следовательно, характер опасности, грозившей ее благополучию. Впервые вместе с тем ее собственная вина в настолько полном объеме предстала перед нею, что ей оставалось рассчитывать лишь на великодушие этого загадочного Векшина… и сразу в расчете на что-то, с решимостью — словно в полынью бросалась — она горячо и сбивчиво принялась описывать страшному посетителю, какого труда стоило ей заставить мужа порвать с блатом, и как первое время таскались в гости к ним разные там, пока чуточку не поотвыкли, и как сам Шура тяготится прежними знакомствами, и что заказы в последний месяц, слава богу, значительно увеличились, — «все колодки за время голодных лет, сами знаете, на дрова пожгли». И, наконец, излишней и многословной откровенностью стремясь подкупить непримиримого пришельца из прошлого, принялась рассказывать, что едят они с Шурой, на чем экономят, куда отправляются праздничный вечеришко скоротать. Любопытно была видеть, как усердно, хоть и бессознательно, всем существом своим, не только привычками, даже речевым складом старалась она стать поскорее Санькиной половиной.
— Мы с ним как-то по лекциям все больше пристрастились ходить… и дешевле театра обходится, да и пользы не в пример больше. Теперь много разпых лекций читают — про крестовые походы или какие рыбы на дне океана живут. Саня у меня ужасно жадный на эти вещи… да и я с ним: так и замру, чтобы ни крупинки мимо ушей не пролетело. Нас с сестрой в детстве больше взаперти держали, кипяченым воздухом приходилось дышать!.. А то на днях про луну попалось, как она, бедная, вкруг земли-то мотается, никак от нее оторваться не может. Ей, наверно, и хотелось бы порхнуть к солнышку… а не может!
Векшин рассеянно внимал ее жалким уловкам оправдаться в чем-то, поглядывал, как бегали по шитву ее тонкие, прозрачные, не наши пальцы, хотя она ими и белье стирала мужу, и полы мыла, и все там прочее… Он даже соглашался, что, в общем, это были неплохие тужи, тихие и добрые, но тем именно бесконечно опасные, что в сладчайший ил, по-русалочьи, затягивали пригодного для великих походов бойца. Строй его мыслей в достаточной мере показывал, что после тюремной спячки Дмитрий Векюшин разгуливался понемножку и, постепенно согреваясь на людях, возвращал себе утраченную было во хмелю способность суждения о добре и зле.
…Санька вернулся через час, и тотчас все ожило, сильней забурлило в кастрюльке на керосинке, а закоченелая птица его принялась за свою коноплю, — из клетки развеселая долетела шелуха. Он показался Векпшну поопрятнее, чем в прошлую встречу, усы под влиянием неограниченного счастья разрослись еще пышней, а пестрый, при веснушках, загар придавал его и без того смешному лицу забавную деревенскую простоватость. Выглядел теперь Саяька заправским мастеровым в своих стоптанных штиблетах и кургузой куртчонке ровно с чужого плеча, с поразившими Векшина черными, в порезах и клею руками, запотевший с дороги, пятернею чесанный, а в конце концов все тот же незабвенный Санька Бабкин, славный товарищ недавних лет.
— Хозяин! — воскликнул он сперва отстраняясь от друга, как от видения, но потерялся, раскаялся под прямым векшинским взором и лишь руками развел на убогий уют своего каменного закутка. — Хозяин… — еле слышно повторил он и заплакал от нежной радости о векшинском приходе на его новоселье.
Тому было немножко и стеснительно наблюдать чересчур сильное душевное волнение товарища, ио вместе с тем неудобство это было какое-то приятное. Тем более сумрачно оглянулся он на Санькину жену, которая сзади подавала мужу всякие суматошные злаки и, по всей видимости, собиралась отнять у Векшина эти лично ему принадлежавшие слезы.
— Ладно, здравствуй, Велосипед, — твердо сказал он, во-первых, чтобы уравновесить нестерпимее мещанское благолепие и показать, вочвторых, что и в беде не намерен выпускать дружка из объятий своего одностороннего приятельетва. — Да уймись же ты, чудище гороховое… эх, а еще колодочник сапожный!
Так поталкивал он Саньку в плечо, и тому пора бы перестать, а он все всхлипывал, с бегающими глазами помахивал принесенным узелком, возможно, в намерении выиграть время, сообразить обстановку, понять путаную мимику жены. Подмеченная переглядка несколько поохладила векшинское расположение к этому долговязому парню, который, лишь ненадолго оставшись без присмотра и указаний, успел наделать столько почти непоправимых промахов.
— Птица-то у тебя клест, что ли? — поинтересовался Векшин.
— Поползень… — отвечал Санька, а Векшин обратил внимание на то, как несообразно быстро высохли его слезы. — Это я намедни с получки растратился… обожаю, чтобы шум и сор завсегда в дому были. Знаешь, шум и сор самое первое дело, когда жизнь! Ты, Ксения, ступай пока отсюда, — строго велел он жене, — я кликну, как понадобишься!
Бросив на мужа взгляд отчаянья, Санькина жена двинулась к дверям, но он окликнул ее уже на пороге. Они пошептались, даже не без мелкой ссоры, кажется, после чего женщина ушла совсем, забрав с комода медную мелочь.
— Сейчас она нам с тобою доставит провиант и поднесет по чарочке, а ты окажи ей честь, не брыкайся, — стал усиленно просить Санька и все подмигивал, хотя Векшин и не собирался отказываться. — Она тебя страсть как уважает… Да ты садись, пристраивайся, хозяин… аи уж насиделся? — пошутил он про тюрьму.
— Нет, я все же присяду, — недобро усмехнулся Векшин, садясь прочно и надолго. — Ну, как ты тут?.. процветаешь, замечаю.
— Живу по маленькой, не жалуюсь, впустую не работаю. Гляди, весь я тут и потроха мои! Да вот с Ксенькой не везет, прихварывает…
— Постой, разве ее Ксенькой зовут? — чему-то удивился Векшин. — А почему же мне казалось, будто Катька…
— Ксенькой Аркадьевной… — тихо поправил Санька. — Рановато здоровьишком поизносилась, но только ты не подумай чего дурного, — и сделал большие глаза, — я ее почти в самый тот момент из огня выхватил. И чудно, так мне это дело понравилось, хозяин, что сам я ее, собственными своими руками из такого горя вызволил, что… ни с какою сластью не сравнить. А то две войны подряд сидю в седле да шайкой направо-налево полосую, а тут как-то…
— Соображать надо, о чем треплешься, — оборвал его Векшин. — Слышно, уезжать собираешься?
— Уж набрехала? А иначе не отобьешься от них, от друзьишек. Придет незваный, водки требует, с сапогами в душу лезет, а сапоги со шпорами! — Разволновавшись, Санька придвинулся с табуреткой и схватил дорогого гостя за руки. — Вот мы с Ксенькой и сшептались: махнем-ка давай в самую малую, какая найдется, городишечку о двух колоколенках… чтоб птички в деревьях журчали и чтоб печали нашей ежечасной, все об одном и том же, не было. Выйдешь вечерком на крылечко, а тишина тебе и от хлопотных мыслей полный спокой. Доктор толкует, что сразу тогда и с грудью полегчает у Ксеньки моей… — Он закрыл глаза, и похоже стало, будто песню сочиняет колодочник про то, что так и не далось ему в жизни. — Я люблю, знаешь, когда небо в отливах, ровно раковина, и облачишки лоскутками дремлют, и коростель с шумком колынется. А тут лунишка из оврага выползает… и ночь, ночь, на тыщу верст ночь кругом, как сметана: ночь! А главное, никто в тебя пальцем не постучится, ничего постороннего в тебя не заронит. Нет в природе дряни, хозяин, вся от человека дрянь. — Из осторожности он приоткрыл сперва лишь один глаз на гостя. — Чудно, бывшие воры про птичек разговор завели…
— Я и теперь вор, — резко сказал Векшин, смахнув со своих рук Санькины. — Самого меня в эту тину и плесень никогда не тянуло, да и тебе, Велосипед, не советую.