Легкий ветерок пошевеливал метелки камышей, сухо скрипел пергаментными от попадавшего на них света листьями. Солнце играло на поверхности воды, блестевшей в длинных щелях между досок, отчего настил, проложенный через топь, был похож на гитарный гриф с натянутыми струнами.
Олейников мягко ступал по лагам в пяти метрах впереди капитана — так распорядился Лагунцов. Автомат тесно прижат к бедру; белеет, едва выглядывая из-под изумрудно-зеленой фуражки, ровная скобочка волос на затылке. Олейников смотрит прямо перед собой.
Справа тянулся верещатник, вечнозеленые заросли вереска. Олейников, слегка повернув голову, прислушался, но вокруг было тихо, даже хворый лебедь, заметно идущий на поправку, не хлопал призывно крыльями, наверно, спал.
Посуху шли более свободно, как всегда ходят по надежной твердой земле. Пока не вышли к дозорке, можно было негромко разговаривать, но оба молчали: Олейников — чувствуя неловкость в присутствии капитана, капитан — еще и потому, что знал: главный разговор впереди.
Узкая, в три ступени, дозорка выбежала под ноги. За нею уходили вдаль гладкие, кое-где просевшие за зиму валики контрольно-следовой полосы — почти без снега, как всегда. Миновав калитку, тронулись вдоль фланга, по-прежнему сохраняя расстояние в пять шагов между собой. Головы обращены в сторону КСП — это становится профессиональным от бесчисленных выходов на границу и остается потом надолго.
Лагунцов внимательно вглядывался в ориентиры. Знал свой участок почти наизусть, а все равно вглядывался: не пропустить бы условного места. Вот и низко склонившаяся в сторону контрольно-следовой полосы пышная ива, о которой докладывал капитану Новоселов. Напротив нее Олейников уже трижды останавливался и трижды не мог перебороть себя. Капитан, пока не дошли до ивы, молчал.
Но вот на какие-то доли миллиметра, совсем незаметно шаг Олейникова стал короче — капитан, двигаясь размеренно, в одном темпе, как положено идти по дозорке, увидел приблизившийся затылок Олейникова, даже разглядел приставшие к мушке автомата пылинки, особенно заметные на темной стали при солнце.
Всё. Похоже, кризис вновь наступил, связав Олейникова по рукам и ногам. Солдат стоял, потупясь, низко опустив голову, и было видно, как у него нервно вздрагивало плечо, на котором висел автомат, билась тонкая жилка на шее.
Лагунцов взглянул на часы — до установленного с Завьяловым срока оставалось всего полминуты. За это время не успеешь и пуговицы застегнуть. Но за эти же полминуты, минуту, в конце концов полчаса, он должен помочь Олейникову переломить себя. Какие бы картины, навеянные воспоминаниями памятной ночи, ни проносились сейчас перед глазами солдата — он сам, с помощью капитана, конечно, должен их оборвать, разрушить, как разрушают кошмарный сон.
— Помнишь, Петр, — тихо начал капитан, — мы как-то говорили с тобой о Сергее Лазо? Тогда ты сказал, что выучился читать по книге об этом замечательном человеке, легендарном герое… Я тоже многому у него научился. Недавно вот прочел у него такие слова: «Не каждому дано право ходить по последнему метру родной земли…» Вот он, последний метр. Позади, у нас за спиной, — твой родной Магнитогорск, Кубань, где вырос Завьялов, Сатка, где жил Гена Кислов, Барнаул, в котором осталась одна мама Дремова. Все это — за нами. Все это — надежно защищено, пока у нас с тобой стучит сердце, есть крепкие руки, пока мы твердо стоим на ногах.
Лагунцов не повышал голоса, но чувствовал, что дрожь от собственных слов, которых он ни разу в жизни еще не произносил, колотит его ознобом. Олейников не поднимал головы.
В это время от розетки, откуда в памятный рассвет Олейников сообщил на заставу о перестрелке, перекрывая голос Лагунцова, разрубая тишину на границе, раздался требовательный сигнал вызова.
Олейников поднял голову. Беспомощно оглянулся на капитана, и Лагунцов — нет, не увидел, а почувствовал в глазах солдата такую боль и страдание, каких никогда прежде не знал.
Вызов шел и шел, его настойчивый резкий звук, похожий на кряканье утки, обручем сжимал голову, ненадолго отпускал и вновь сжимал.
Олейников был в смятении: перейти рубеж, усыпанный узкими листиками ивы, где все произошло тем памятным рассветом у него на глазах, он не мог. Но и не броситься на вызов, идущий с заставы, — тоже. Он топтался на месте и ждал, что капитан крикнет на него, толкнет в спину, наконец, побежит к розетке сам.
Лагунцов оставался на месте. Казалось, не разжимая губ, властно и жестко договорил:
— Помни, по последним метрам родной земли дано ходить не каждому. Тебе — дано. Иди!
И Олейников нерешительно сделал шаг, другой, третий. От розетки по-прежнему шел хриплый, густой сигнал вызова с заставы. Он притягивал к себе, властно звал, и невозможно было ему не подчиниться.
ВОСЕМЬ МИНУТ ТРЕВОГИ
Повесть
1
В сумерках на сопредельной территории, далеко за линией границы, протарахтел мотоцикл. В полном затишье низкий и редкий звук работающего мотора, переваливая через многочисленные ложки? и распадки, постепенно искажался и на расстоянии уже напоминал безобидное пение цикады.
— Похоже, БМВ, — высказал предположение старший наряда, первым уловивший посторонний шум. — Километра два от нас, не меньше. — Слегка хрипловатый голос младшего сержанта не выражал ни озабоченности, ни тревоги.
Первогодок Паршиков, до этого обозревавший в бинокль свой сектор участка границы, тоже насторожил ухо, какое-то время напряженно вслушивался. Потом сказал не очень уверенно — чтобы ненароком не обидеть младшего сержанта:
— А мне кажется, «хорьх».
Гвоздев улыбнулся: понравилась самостоятельность суждения напарника. Знающе пояснил:
— «Хорьх» — машина спортивная, у нее «голос», как у циркулярки, резаный, высокий. А БМВ — что ломовая лошадь. Ему прыть ни к чему, ему нужна мощь, сила. У моего дяди когда-то был такой, с коляской. Трофейный. Он на нем сена чуть не по десять центнеров привозил.
Горожанин Паршиков не знал, много это или мало — десять центнеров сена и можно ли перевезти столько на мотоцикле с коляской, поэтому неопределенно гмыкнул:
— Угу-у…
Помолчали.
Далекий цикадный звук длился еще секунд десять, потом разом иссяк, пропал. Установилась тишина.
На закрытое редколесьем вечернее солнце уже можно было смотреть не щурясь, но широкий малиновый полог в том месте, куда закатывалось светило, все тускнел и тускнел, будто оставленный без заботы костерок, и вскоре вовсе угас. Почти мгновенно стало темно.
От близкой болотины предвестником ночи донесся запах сыри. Жирный туманный клок, вспениваясь высокой гривой, потек к распадку, распространяясь вширь. Дневная живность затаивалась, устроившись на ночлег, а вместо нее давали о себе знать ночные обитатели. Вот где-то внизу недовольно фыркнул барсук — должно быть, учуял своего извечного соперника, енота. Запоздало, уже в темноте, с хорханьем протянули вальдшнепы, штук пять, пронеслись почти над наблюдательной вышкой и канули в безмолвно принявшей их чаще.
— Пора, — сверяясь с часами, сказал Гвоздев, и по этому сигналу Паршиков живо снял с шеи ремешок, уложил порядком надоевший бинокль в футляр из толстой скрипучей кожи. Больше на вышке им делать было нечего. Оставалось доложить дежурному по заставе об окончании службы, и можно трогаться в обратный путь.
Пограничники спустились с вышки — Гвоздев первым, младший наряда, неловко цепляя оружием за металлические поручни, — следом.
Внизу заметнее, резче охватила прохлада. Но после многометровой высоты вышки, после болтанки на ветру ощущение земной тверди было приятным, шагалось легко. Задубевшие от долгого, почти неподвижного стояния мышцы ног вновь обретали упругость, наливаясь силой. Да и дорога к дому, тускло отсвечивая в ночи асфальтом, будто подтекала, стремилась навстречу сама, потому что, как ни говори, застава была им домом, возвращаться в который всегда милей, желанней, чем из него уходить.